Елена Зелинская – Дом с видом на Корфу (страница 35)
– А смотрели ли вы фильм с Крючковой? – строго интересуется тетенька-продавщица в белой вязаной шапочке. Таким голосом школьная техничка в синем халате спрашивала, не забыла ли я сменную обувь.
– Еще нет, – бодро рапортую я.
– Прочтите и только потом смотрите, – распоряжается «белая шапочка» и протягивает мне книжку.
– Мы в Петербурге, – смеется муж.
Вечером мы идем в театр. Любите ли вы театр, как люблю его я; любите ли вы Театр музыкальной комедии, как любят его петербуржцы?
Каждый театр – легенда. История петербургской оперетты морозным узором вплелась в судьбу города, стала частью его мифологии. Единственный театр, который работал в блокаду. Память выстраивает слова, фотографии, кадры хроники… Пожелтевшая афиша в музее истории города (нас водили туда всем классом, мы стояли полукругом у стеклянной витрины, там лежал кусочек черствого хлеба: «125 блокадных грамм, с огнем и кровью пополам», – читала с выражением учительница), Нина Пельцер танцует в госпитале, Александринская сцена, освещенная керосиновыми лампами, страусовые перья, валенки под бальным платьем, черно-белые очереди за билетами, голодные обмороки, звон разбитого во время артобстрела окна: «Товарищи, не волнуйтесь. Это пока только стекла!» Зрители смеются, плачут. И над всем – победительная музыка Кальмана.
«Катя, кто твоя мама?» Ликующий голосок наташи Защипиной перекрывает сирену воздушной тревоги: «моя мама – Сильва!» «Жила-была девочка». Таня Савичева? Моя мама? Наташа Бехтерева?
Девочки послевоенного города. Они вернулись из эвакуации, из оккупации, из ссылок в разбитые коммуналки, общежития, бараки. Детдомовцы, дети врагов народа, студентки-ремесленницы в шинельках и парусиновых туфельках, начищенных мелом. Тугие косички. Дешевые билеты и бесплатный гардероб. Бедненькие платьица, карточки, голова кружится от голода и вальса… «Снова туда, где море огней…» Что слыша-лось им в беспечных куплетах венских графинь? Что слышал в них сам Кальман, изгнанник, бежавший из оккупированной Вены по фальшивому женскому паспорту? Жизнеутвердительность? А что слышали цензоры, запретившие кальмановские оперетты в фашистской Германии?
Где нам понять логику тиранов? «Красотки, красотки, красотки кабаре…»
Я студентка: вязаный свитер, черные брючки, лодочки в целлофановом мешочке и страстный голос Раджами: «О, Баядера – воплощенье мечты…» Потом театр закрыли. На ремонт. Труппа разошлась по другим сценам, кто-то – в кино, кто-то – на пенсию. Ремонт тянулся почти 30 лет; больше чем достаточно, чтобы погубить театр. Где нам понять логику геронто-кратов? Легенда победительна. Много чего в городе не восстановлено, но «Сильва» звучит! Венский дирижер и будапештский шик, молодые голоса и польская прима – «Без женщин жить нельзя на свете, нет!» – и в афише Кальман, Кальман, Кальман. Жизнеубедительность.
Я знала, что не разочаруюсь. Предупредила мужа, чтобы надел галстук, чуть не купила новое платье, но взяла себя в руки.
Наступает вечер. Муж добросовестно приезжает вовремя. Напудренная, в шелковом платье и туфельках, стою в холле. мы живем в гостинице на мойке. Муж смотрит с сомнением:
– Может, сапоги наденешь, все-таки минус двадцать?
– Я не школьница, чтобы ходить со сменной обувью, – высокомерно отвечаю я. Мы садимся в машину, проезжаем несколько метров до канала Грибоедова и встаем. Вдоль канала до невского машины замерли, заледенели. Водитель вздыхает:
– Можем объехать по Садовой, но это часа полтора. Муж бледнеет, он понимает, что удар ниже пояса:
– Выход один. Пешком вдоль канала, через площадь Искусств – это минут пятнадцать ходу.
Повторяю: минус двадцать, я в шелковом платье, на плечи элегантно накинут полушубок. Выхожу, боязливо щупаю туфлей снег у машины. муж говорит:
– Поехали через Садовую.
Мы оба понимаем, что сейчас рухнет больше чем выход в театр. Я сжимаю волю в кулак и ставлю дыхание:
– Побежали.
Прохожие оборачиваются в изумлении – мороз, а эта ненормальная бежит по сугробам в серебряных туфельках. Одетый по-людски муж крепко держит меня под локоть. Завтра пресс-конференция, не застудить бы горло. Я открываю рот дважды. Итальянский мостик прогнулся под снегом.
– Я не пропущу увертюру.
Сквозь метель сияют огни трех театров.
– Я назову эту историю «Упорная дура и ее верный друг».
Плюхаюсь на пуфик у гардероба и шепчу:
– Коньяку…
Мы входим в зал одними из первых. В антракте торжественной вереницей шествуем через дворцовые пространства. Зал-грот в таинственном полумраке – о, моя юность. Присаживаемся за угловой столик. Господин средних лет в белом вязаном свитере и шарфе, слегка поклонившись, садится напротив:
– Вы позволите?
Неторопливо открывает сумку и выставляет на стол коробку с кефиром и целлофановый мешочек с нарезанной булочкой. Обстоятельно раскладывает. Извлекает из той же сумки круглую эмалированную кружечку – ну совсем уже из коммунального детства.
– Мы в Петербурге, – смеется муж.
Я поднимаю бокал с коньяком:
– Ваше здоровье!
Он в ответ – кружечку с кефиром. Мы обсуждаем спектакль.
– Вы что, не местные жители?
– Мы местные, – чуть помедлив, раздельно отвечает муж.
– Что же вы так редко ходите? – наш собеседник поправляет шарф и напевает, выстукивая пальцами по кружке вступительные такты увертюры.
– Вы музыкант?
– Нет, но немного поэт.
Еще чуть-чуть, и я вспомню его лицо над чашечкой кофе в «Сайгоне»…
Мужу нужно возвращаться в Москву, он провожает меня в гостиницу и уезжает в аэропорт. Я устраиваюсь в кресле, открываю книгу Санаева – а не спуститься ли вниз и выпить горячего чаю? Все-таки промерзла. Внезапно гаснет свет, снова включается, мигает. Мне делается неуютно. Набираю номер портье и на всякий случай выхожу в коридор. Через пару минут появляется электрик. Немолодой седоватый господин в рабочем комбинезоне. Вместе мы входим в номер, свет горит ровно. Электрик долго щелкает выключателями, что-то переставляет.
– Здесь все в порядке, все работает.
– Стала бы я звонить, если бы ничего не случилось, – возмущаюсь я. – Было что-то странное, поверьте, я даже испугалась.
– Да я сам боюсь, – с нажимом отвечает он. – Мы все боимся!
– Чего?
– Призрак! Ребята-портье боятся ночью по коридорам ходить! Я сам дважды видел!
– Кого?
– Графа Витте, – наклонившись к моему уху, шепчет он. ну в точности так дяденька-вахтер из Гатчинского замка рассказывал нам, школьникам, о затаившемся в подвале эхе голоса императора Павла. Мы в Петербурге. Или он в нас?
ЯБЛОКИ ОТ ЯБЛОНИ
Бело-голубая, похожая на «Киевский» торт, коробка железнодорожного вокзала оцеплена. Народ вокруг переминается с чемоданами и тюками, словно беженцы. Пожарные, полицейские, еще какие-то огромные машины.
– Что такое?
– Да бомба! – в сердцах кричит черноокая полная тетя с сумками в руках. – Так это у них уже по три раза в неделю! Все вокзал поделить не могут! Вчера во Лвиве заминировали, сегодня – здесь! Одного уже убили, усе мало! А вы докуду едите, бабочка?
Зазевавшись, я не сразу соображаю, что обращаются ко мне.
– Да мы до Нежину, – синхронно попадаю в распевную мелодику украинской речи.
– Вам не с этой платформы, которая оцеплена, бабочка! Вам вон туда, за вареничную, где ступеньки вниз. Вы напрямую не идите, там перекрыто, в обход погонят, а вы с дитями.
– Мы не дети, – строго говорит Рома, подхватывает чемодан, Анину неподъемную сумку с книгами и двигается, куда показали. По его решительному виду понятно, что ближайшую остановку он сделает в вареничной.
Очередь в кассу дружелюбна, словно билетов всегда хватает на всех. не очередь, а семейное торжество. Мне, растерянной иностранке с двумя дитями, советы сыпят наперебой.
– Жинка, вы в ту кассу не стойте, там не до самого Нижену, а только до Кабыщей. Вам ведь в Кабыщи не надо?
– В Кабыщи не надо, – твердо отвечаю я.
– Там зато билет дешевле, а от Кабышей она на автобусе доидит, – вступает усатый дяденька в защит-ной куртке.
– Куда она с дитями в автобус этот ваш втиснется? – повышает голос пышная блондинка. Руки уперты в крутые бока, цветастый платок выбился из распахнутой до живота дубленки – ну чисто Солоха:
– Вам надо на скоростной, он прямо до Нежина.
– Мы не дети, – упрямо напоминает Ромка, наивно полагая, что его долговязая фигура и белобрысая поросль на подбородке может произвести на кого-то взрослое впечатление. Аня, которая едва достает двоюродному брату до плеча, строго поджимает губы.
Мне всучивают лишний билет, рисуют маршрут в объезд, а когда я, уже сунув голову в окошечко кассы, от волнения не сразу понимаю, что значит «почикайте, почикайте», то очередь дружно и снисходительно переводит:
– Подождите, билеты до Нежина есть!
Рома ловко закидывает наши чемоданы на полку. Примерная Анюта достает из рюкзачка книгу и освежает в памяти первую главу. Мы настроены серьезно. Я везу детей в родовое гнездо. Здесь, в Нежине, два века назад встретились и соединились два клана: Савичи и Магдебурги, чтобы дать начало нашей семье. От когда-то большого и ветвистого древа к началу нынешнего столетия осталось всего лишь несколько росточков. Два из них – белобрысый музыкант Рома и сероглазая студентка Аня, положив ладони на раскрытые книжки, завороженно глядят в окно скоростного поезда на плавные повороты Днепра. Они странно похожи друг на друга, хотя и двоюродные, хотя, казалось, ничего сходного нет между длинным, тощим, вечно лохматым племянником, сыном младшего брата, и аккуратной фигуркой моей дочки, такой легкой, что Ромка запросто поднимает ее одной левой. Разве что гибкие музыкальные пальцы, разве что белизна ровного, как некрашеное пасхальное яичко, девичьего лица и бледность городского мальчишки, да еще особая ладность движений, спокойная веселость во взгляде и высокие лбы – шляхта!