18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Елена Зелинская – Блокадные дни. «Жёлтый снег…» (страница 69)

18

Действительно, в пустом зале на цементном полу лежало у стола совсем обнаженное, предельно исхудавшее желтое тело моего друга. На лице его застыло спокойное выражение. Правая рука лежала вдоль тела, левая прижата к груди как раз над тем местом, от которого вниз шел разрез анатома, грубо зашитый стежками сурового цвета ниткой. Я встал на колени, поцеловал холодный лоб. Он был так сиротлив и одинок в этом зале, что я заплакал.

– Вы родственник?

За моей спиной стоял пожилой мужчина в белом халате, стоял и дымил папиросой.

Я ответил, что я друг покойного и его товарищ по работе в музее, и спросил, какая нужда была в анатомировании, ведь и так ясно, что причина смерти – дистрофия.

– Сейчас больше стали умирать от сердца, оно отказывает. Инфаркт миокарда, по-старому разрыв сердца. Он, – врач кивнул на тело Валентина Борисовича, – не родственник был профессору Хольцову, знаменитому урологу?

– Сын, притом единственный. И, вероятно, что придет проститься с отцом внук известного и знаменитого Бориса Николаевича. И увидит отца в таком виде. И на полу.

– Ладно, – сказал прозектор, – скажу, чтобы одели.

Он вышел. Я решил было, что его слова все равно некому выполнять, но пришли две усталые женщины неопределенного возраста с белой, беззвучно двигавшейся каталкой. Я помог положить на нее тело Вали, подержав его голову и холодные пальцы.

Они, не сказав ни слова, увезли тело, а я вышел из больницы и сел на скамейку около скульптурного символа медицины, на том месте, с которого убрали фигуру принца Ольденбургского. И вдруг страшно захотелось курить. Я не курил три с половиной года, а тут вдруг захотелось, и чуть не до тошноты. Я вспоминал бесчисленные часы работы бок о бок с Хольцовым и Крутиковым, наши мечты о создании отдела, наши неудачи и разочарования, и, наконец, начало, как нам казалось, победы – включение отдела в Эрмитаж. Вспомнил, как предполагали вместе написать книгу. И вот нет ни Михаила Захаровича, ни Валентина. Да и я уже не научный сотрудник, а просто санитар эвакогоспиталя…

Алеша Хольцов выжил. Его спасли забота и добрые руки сестры Валентина, а потом он был определен в детский дом для сирот. Я слышал, что он очень хорошо учился и стал инженером-конструктором. Говорили еще, что он хотел быть похожим на отца, но был ли он похож на него душой и стал ли похожим на моего доброго, благодарного и кроткого друга, я не знаю. К сожалению, я больше его не видел.

Дистрофия, если она не убивала, то на некоторое время становилась стабильным состоянием физического существования. Характеризовалась давящим сознанием голода, дистрофия настигала практически всех «иждивенцев» и «служащих» ленинградцев, у которых не было что менять на еду летом 1942 года. Общим было раздражение своей слабостью, у людей же эгоистических и нетерпеливых это раздражение переносилось на окружающих. Дистрофик, бессильный сам, почти с раздражением, а порой чуть не с бешенством отмечал, как другой не может что-то поднять, нести, сделать несколько быстрых шагов. Дистрофики с трудом двигались, но с пеной у рта бранились, а порой и яростно толкались. А уж как пораженных дистрофией раздражали люди физически здоровые и явно не испытывавшие голода, об этом и говорить нечего. Можно даже сказать, что те попросту вызывали ненависть. Их ругали и громко, и про себя, в зависимости от их положения и возможностей, и горячо желали возмездия. Наверно, не отличался от других и я: я ведь тоже почти умирал от голода. К тому же у меня отказывали ноги – больные еще до войны, они плохо сгибались в коленях. Это было тоже следствием дистрофии, и от этого я тоже был в раздраженном состоянии… Справедливо ли это? Резкие стычки, которые я не раз видел на рынке, на остановках трамвая, где затрудненная подвижность одних мешала входить и выходить другим, были обычным делом. Кто-то смог, а кто-то не смог… Дотянуться, подвинуться, дать дорогу… Как ужасны эти всепонимающие глаза дистрофика, которому нужно время, чтобы собраться встать, шагнуть, поднять руку! Пораженный дистрофией понимает все, но у него нет сил даже пытаться жить в нормальном ритме. Как унизительна собственная телесная немощь!

Особенно запомнилось мне одно происшествие в бане на улице Чайковского, которое произошло в апреле 1942 года.

27

Как ни далеки мы, мелкая научная братия, были в эти блокадные месяцы от ленинградских «отцов города», да и вообще от всякого начальства, но все же косвенные сведения об их жизни, столь отличной от нашей, нет-нет да и доходили до нас разнообразными путями.

Многие ленинградцы по три-четыре месяца не мылись горячей водой. Вшивость была явлением общим. Я принужден был дважды обриться наголо, первый раз сразу по приходе в Мечниковскую и второй раз при поступлении в санитары. Раненые, привезенные с фронта, которых мы выносили из автобусов, часто имели на себе «зверей».

В апреле по приказу горисполкома было отремонтировано и открыто несколько общественных бань в разных частях города, о чем нас оповестили по радио, так же как о том, что в банях каждому моющемуся выдают кусок мыла. Подарок этот представлял собой небольшой кубик серого стирального вещества, которым, как им ни мыться, мало что можно было помыть. Настоящее же мыло на рынке стоило почти наравне с хлебом.

Будучи санитаром, я мог, разумеется, мыться в душе своего приемного покоя, если выдавались подходящие минуты. Но какое же может быть сравнение поспешного обливания в душе, где тебя понукает Ванька: «А ну давай, давай, образованный!» – с неторопливым отогреванием себя на теплой мраморной скамье, где сидишь рядом с шайкой горячей воды сколько душе и телу угодно!

Как трудно рассказать о наслаждении этой баней… Там можно было сидеть, можно становиться под душ, садиться в ванну… Но смотреть на тех, кто был рядом, было почти невозможно, хоть я и понимал, что отличаюсь от остальных разве что совсем незначительно. А кругом царили предельность худобы, изможденность грудных клеток и спин, выпирающие ребра, конечности с отсутствием мышц – одни какие-то связки, без которых, казалось, все бы это распалось. Мне невольно мерещилось, что ожило увиденное мной у морга на Чайковской, а также почему-то и то, как упаковывал мертвое деревянное тело «восковой персоны». Может быть, эта разборка манекена вспомнилась тут именно потому, что у живых, двигавшихся в банном пару фигур как-то особенно выпирали сочленения локтей и колен, словно узлы шарниров. И еще очень странными были шевелюры дистрофиков. Отраставшие бобрики были какие-то сухие, что ли, они стояли дыбом, нимбами над страдальческими или злобными лицами. Это были нимбы мучеников… Потом, после войны, на фотографиях освобожденных из лагерей смерти я увидел изображения таких же людей и вспомнил эту толпу голых дистрофиков в бане на Чайковской.

Сам-то я всемерно благодарил свою практику санитара и пильщика, а также и то, что теперь благодаря хлебу и конине, выменянной у Романа Артемьевича, сохранил кое-какие силы. В то первое посещение бани я насмотрелся немощных, помогал им садиться и вылезать из ванны. Сами дистрофики с трудом могли влезть в ванну, ноги плохо слушались, скользили, но еще труднее было им подняться самим из полулежачего положения.

Побывал я в этой бане три раза, потом в нее угодил не то снаряд, не то бомба, и ее закрыли уже до 1946 года. Зато открылась другая баня, поближе к Баскову переулку – на Некрасовой.

Но особенно памятно мне все-таки первое посещение бани на Чайковской, когда впечатлению ада помогал продолжавший мучить голод. И потому впечатления эти были особенно острыми.

В то время как все мы, дистрофики, плескали на себя горячую воду и – не хватало сил – больше обтирались, чем терли себя мочалками, один вошедший в мыльную человек как-то сразу обратил на себя общее внимание.

Это был коротко стриженный молодой человек, или скорее парень с челкой спереди. Но даже по меркам мирного, обычного времени он был толстоват. А еще он был нежно розовый. Зрелище это оказалось для всех в мыльной не только неожиданным, оно было невероятным. Бренчанье тазов смолкло, прекратился плеск воды, впустую шуршали лишь струйки душа.

Вошедший, еще не понимая ситуации, слегка помявшись, скромненько взял тазик, налил в него немного воды, несколько полил из него на пустую скамейку неподалеку от меня, положил мочалку и мыло – не серое, как у всех, а, как и он сам, круглое, розовое. И пошел к крану набирать воду для мытья. Набрал шайку и, уже идя с нею к тому месту, где оставил свои принадлежности, видимо, почуял недоброе. А почувствовать было что. Со всех сторон мыльной к розовому упитанному человеку начали придвигаться, неотрывно глядя на него, серо-зеленые призраки. Он хотел поставить шайку, даже нагнулся слегка над скамьей, держа шайку с водой в руках, да так, полусогнувшись, и замер. Дистрофики, тихо бормоча и по-прежнему не отрывая от него глаз, обступили его со всех сторон.

– Ты откуда такой? – наконец спросил кто-то.

Стоя уже в кругу, он, мне показалось, с надеждой на что-то или на кого-то, так и не отпуская из рук набранной шайки, стал озираться. Кого он искал? Кого хотел высмотреть? Может быть, хоть кого-то, подобного себе? Но таких больше не было.