Елена Яблонская – Пора отлёта: повести осени (страница 5)
Постепенно выработалась практика, когда Эдька в ответ на мои бесконечные просьбы требовательно говорил:
– А что мне за это будет?
Я как-то отшучивалась, а однажды, когда всё валилось из рук, устало ляпнула:
– Да всё что угодно!
Вертевшийся рядом Фарид сказал «О!», Эдька почему-то пунцово покраснел, а Лев Яковлич, шурша бумагами, поспешно вылез из-за заваленного статьями письменного стола:
– Что там у вас? Термопара? Я сделаю… Позвольте, Эдвин…
Впрочем, скоро Эдька как ни в чём не бывало снова говорил «А что мне за это будет?», а на моё «Всё что угодно!» очень кокетливо отвечал: «Этого мало!» А там и Профессор, обсуждая со мной новый сложный синтез, выражался в том духе, что «на этой стадии вам Эдвин поможет, как вы говорите… гм… за всё что угодно».
Вообще-то, так получилось, что в нашей лаборатории каждый сотрудник нёс определённую «общественную» нагрузку, которая была по плечу только данному конкретному лицу. И по общему сочувственному признанию самая тяжкая ноша досталась Гюле.
В Академгородке в те годы почему-то принимал турецкий канал, показывавший бесконечные «мыльные оперы», а на отечественном телевидении тогда присутствовало, если помните, только латиноамериканское «мыло», причём в количествах весьма умеренных.
Гюлыпен нечаянно проговорилась нашей хозлаборантке Клавдии Петровне, что она прекрасно понимает турецкий. С тех пор едва ли не каждый день в дверь нашей комнаты просовывалась голова Клавдии в бараньих завитках «химии»:
– Гюлечка, ты, кажется, толуол заказывала? Так я получила…
– Я не заказывала, – с отвращением говорила Гюля, но голова Петровны исчезала.
Это означало, что в комнате Клавдии собрались попить чайку её товарки, хозлаборантки из других отделов и складов, и Гюлю заманивают, чтобы прослушать перевод вчерашней серии.
– Ступайте, Польшей Газиевна! – цедил сквозь зубы Ашот.
– Почему я должна тратить на это жизнь?! – возмущалась Гюля. – Ведь он и дома заставляет меня смотреть эту гадость! Правда, – Гюлин голос немного теплел, – готовит сам и за мальчишками смотрит…
– Надо же бить милосэрдной! – Ашот вдруг становился необыкновенно многоречивым, бросал отвёртку и воздевал руки к потолку. – У этих женыцинь больше ничего нет в жизни!
– Но у меня эксперимент! Лев Яковлевич!
– Как заведующий лабораторией не возражаю, – кротко говорил Профессор. – В самом деле, Польшей, почему бы вам не получить толуол? А за вашим синтезом… Мне на совет… Эдвин, посмотрите?
– Конечно! – бодро отзывался Эдька – и Гюле, тихонько, чтобы не услышал Ашот: – Ничего, мать! Скоро на панель пойдёшь за реактивы.
А Лев Яковлевич услышал и посмотрел укоризненно.
Наши руководители лукавили. Клавдия Петровна и её подружки вряд ли нуждались в милосердии. Просто Ашот с одобрения Льва Яковлевича проводил хитроумную политику в отношении хозяйственных служб. А то ведь реактивов не допросишься! Сколько синтезов было запорото из-за того, что не хватило растворителя, а Петровне хоть кол на голове теши: «Нету у меня! Ты не заказывала!»
А в результате Гюлиных мучений у нас не только растворители всегда были, но даже ещё более дефицитная бумага для писания статей и отчётов. Да что Петровна! Аркадий рассказывал, что старший научный сотрудник из его лаборатории, почтенная дама, имевшая в жизни всё и даже больше, а именно: мужа-завлаба, работу, степень кандидата физматнаук, шикарную пятикомнатную квартиру в элитном «завлабовском» доме, дачу, машину, двух взрослых благополучных детей и даже маленькую внучку… Так вот, эта особа, сидя над расчётами, частенько мечтательно закатывала глаза: «Девочки, давайте поговорим о „Просто Марии“…» После этого начинались разговоры «такого уровня», жаловался Аркадий, что он предпочитал уходить в библиотеку.
Конечно, Гюльшен было невыносимо противно смотреть и пересказывать «эту гадость». Мы с ней, Тамаркой и Галиной Ковальчук, женой Анатолия Степаныча, зачитывались стихами Пастернака, Мандельштама, Цветаевой, Тарковского, добытыми у московских знакомых и тщательно переписанными в тетрадочки ещё в студенческие годы. Я очень гордилась тем, что во время вступительных экзаменов в аспирантуру «открыла», найдя в библиотеке, и переписала почти всю тоненькую книжку Иннокентия Анненского.
– Учи лучше! А вдруг не поступишь? Хотя я тебя понимаю… – пугалась Тамарка, а потом радовалась: и я поступила, и Анненский был всё время при нас.
Я частенько читала эти стихи Эдьке зимними вечерами, когда мы оставались одни в лаборатории за многостадийным синтезом или томительно долгой хроматографической очисткой, сидя на высоких табуретах каждый под своей «тягой». Чаепития в нашей лаборатории, несмотря на усилия Гюли, почему-то так и не привились. Фарид уходил пить чай к аналитикам в комнату напротив, оттуда доносились взрывы хохота. Витя Дедович в кабинете Академика учил Светлану Иванну управляться с новым, только что полученным «двести восемьдесят шестым» компьютером. В мягкой, как бы обложенной ватой тишине вдруг раздавались странные звуки, похожие на уханье филина или крик какой-нибудь неизвестной науке ночной птицы… «Это Светлана Иванна хохочет», – объясняли мы испуганным новичкам-дипломникам. А за высокими окнами лаборатории плавными новогодними хлопьями падал и падал торжественный снег… Полюбил бы я зиму…
– Как это – «обуза тяжка»? – не понимал Эдька.
– Ну, понимаешь, ты и хотел бы полюбить женщину, но чувствуешь, что трудно будет, тяжело…
– Понял, – быстро сказал Эдька.
А вот я, наверное, поняла его только сейчас.
Из прозы мы читали-перечитывали и обсуждали Чехова, Лескова, Толстого… Помню, мне очень не хватало «подписного» синего с золотом восьмитомника Чехова, оставшегося в родительском доме. В девяносто первом я купила с рук точно такое же собрание сочинений тысяча девятьсот семидесятого года издания – около книжного магазина на «Калужской» у старушки с интеллигентным лицом и заскорузлыми красными руками. А ещё раньше, в восемьдесят седьмом, я чудесным образом стала обладательницей четырёхтомника Юрия Трифонова. Такой болотного цвета, знаете? Мы с девчонками его потом до дыр зачитали, а начиналось всё в мае восемьдесят седьмого года в Будапеште.
Я там была на международном семинаре по фотохимии. Боря Малковский из московского института привёл меня в русский книжный магазин. Я сразу цапнула Аполлинера – издательство «Книга», тысяча девятьсот восемьдесят пятый год, потом «А. П. Чехов в воспоминаниях современников» – «Художественная литература», тысяча девятьсот восемьдесят шестой. И вдруг увидела: Юрий Трифонов, первый том. А где же остальные?
– Скоро будут, второй том – недельки через две, – объяснила продавщица. – Можно оформить подписку.
Но я уезжаю через три дня!
– Плати, что-нибудь придумаем, – решил Боря.
Он оставался в Будапеште на следующую конференцию. Вскоре Боря привёз мне второй том. Третий том ещё через три месяца передала Ирина Седых из Томского университета. А четвёртый том получал в магазине и передавал в Москву «для ученицы Льва» по высоким академическим каналам сам Тивадар Дьярмати – академик Венгерской академии наук и однокурсник Льва Яковлевича. Выпуск химфака МГУ тысяча девятьсот пятьдесят шестого года!
В начале восемьдесят восьмого в канцелярию института поступил увесистый пакет без обратного адреса, почтовый штемпель смазан. На конверте размашисто – «Кандидату химических наук Н. А. Кондрацкой». Я пришла в ужас – кому я вдруг понадобилась в качестве кандидата наук? В конверте был изрядно потрёпанный журнал «Дружбы народов» – номер первый за тысяча девятьсот восемьдесят седьмой год. Юрий Трифонов, неоконченный роман «Исчезновение». Я так и не узнала, кто его прислал, и даже Боря Малковский остался в числе подозреваемых. Мы ведь с ним больше не виделись – в том же восемьдесят восьмом году он уехал навсегда в Израиль. А «Исчезновение» с тех пор и поныне – моя любимая вещь у Трифонова. Тамара больше всего любила «Долгое прощание», Гюля – «Другую жизнь», а Галя Ковальчук, которая была постарше нас, – «Время и место». И только «Нетерпение» ни я, ни мои подруги не смогли тогда прочитать. Каждая бросала на третьей странице – там, где Андрей Желябов сжал в кулаке и сломал «железную немецкую игрушку, бородатого рождественского гнома», купленного для сына: «Они должны его возненавидеть». Прочитал весь роман только Анатолий Степаныч и говорил жене: «Какая трагедия!» Шёл восемьдесят девятый год…
Шла и наша… трагикомедия. По телевизору в «Новостях» многократно показали Нонкиного мужа Мишу Хапицкого, вдохновенно сражающегося с бабушками за сосиски в магазине «Диета», что на «Щёлковской». Потом, уже в «Вестях», в рубрике «Курс доллара», долго мелькал мой однокурсник Саша Кузин, талантливейший, все говорили, химик, ушедший работать в банк – «семью-то надо кормить». А в девяносто первом – нам с Андреем уже дали квартиру – я забрела за какой-то чепухой в единственный в Академгородке магазин хозтоваров. На крохотном кусочке свободного пространства рядом с кассой остолбенело стоял Анатолий Степаныч, посланный Галиной за стиральным порошком. Весь магазин занимала огромная, до потолка, гора розовотелых унитазов, напоминавшая пирамиду черепов на картине Верещагина «Апофеоз войны». Ничего больше в «Хозтоварах» не было. Мы со Степанычем, как две деревенские лошади, попавшие в большой магазин, долго дивились на это «воинственное великолепие».