Елена Яблонская – Пора отлёта: повести осени (страница 2)
За этим занятием нас с Гюлей как-то застукал институтский парторг Анатолий Степанович. Все наши мужчины отсутствовали, клянчить азот в других лабораториях не хотелось, мы вдвоём и волокли пятнадцатилитровый дьюар. Потихонечку… Гюля была уже на сносях со вторым мальчиком, а я на пятом месяце.
– Сдурели, бабы?! – страшным голосом возопил Степаныч.
Мы бросили дьюар и с ужасом смотрели, как Толя тигриными прыжками несётся к нам из конца коридора.
Потом были утомительные разборки на тему техники безопасности, в результате которых Гюлю выгнали-таки в декрет, а у меня с тех пор каждый рабочий день начинался с того, что Ашот Саркисович придирчиво оглядывал мой живот и что-то записывал в свой лабораторный журнал. Ситуация осложнялась тем, что за эту самую технику безопасности у нас отвечал Ашот, будучи мужем Гюльшен. Их роман, кстати, в прямом смысле слова возгорелся из пламени, разожжённого Эдькой.
Ашоту было тридцать восемь, и мы думали, что он уже никогда не женится, а так и будет до пенсии говорить Фариду: «Какая девюшька, слюшяй! Ты помоложе…» Впрочем, по поводу Гюли даже этого сказано не было. Ашот, казалось, её просто не заметил. Он вообще молчун и давно, ещё до моего появления в лаборатории, спихнул обязанности по инструктажу новых сотрудников на обаятельного и общительного Фарида Равильевича.
Меня, помню, привёл в лабораторию сам Академик. Его инструкция была краткой.
– Пусть здесь всё сгорит, – сказал Александр Николаевич, обводя широким жестом бесценные приборы, – лишь бы вы уцелели, понимаете?
После этого Академик удалился, а Фаридик весело рассказывал, что наша работа не слишком полезна для здоровья, но и вред сильно преувеличен.
– Бабочек ловить, конечно, полезнее… – И посмотрел вопросительно.
А я на бабочек и не рассчитывала. Вот Тамарка, учась на биофаке воронежского университета по специальности «анатомия и физиология человека и животных», представляла свою будущую трудовую деятельность не иначе как в виде командировок в Африку, чтобы «смотреть там на жирафов». А пришлось колоть мышей нашими противоопухолевыми препаратами и наблюдать, как скоро они передохнут. Да и вонь у биологов стоит такая, что даже нам, химикам, становилось не по себе.
Гюльшен тоже проходила инструктаж у Фаридиуса, и он вроде даже вздумал слегка за ней поухаживать, но по рассеянности и легкомыслию тут же на кого-то переключился. На праздновании третьей годовщины своей свадьбы Гюля, смеясь, напомнила ему об этом. Фарид удивлённо вскинул брови, но тут же «въехал» и стал с жаром уверять, что «такое не забывается» и он просто сразу распознал в Гюле Ашотово счастье.
В тот день Эдька что-то такое паял на газовой горелке, а Гюльшен с кюветой в руках бродила неподалёку между вакуумной установкой и спектрофотометром. Мы с Ашотом, почуяв запах гари, одновременно выглянули из-за перегородки и увидели, как Эдька с невозмутимо-каменным лицом изо всех сил лупит Гюлю по заду асбестовым одеялом – это такая пропитанная асбестом тряпка, в мирное время используемая для завёртывания колб при перегонке. Ничего не понимающая Гюльшен в ужасе возвела на меня и Ашота огромные вопрошающие глаза.
– У вас хвост горит, – любезно объяснила я и захихикала.
Пожар был мгновенно потушен, выгорела только маленькая дырка на халате. Ашот проявил необыкновенную активность: слетал к хозлаборантке и приволок новый халат, что было делом нелёгким – нам выдавали их раз в полгода.
Пока Гюля снимала прожжённую спецодежду, Ашот протягивал дрожащую руку к пострадавшему месту, тут же, закрывая глаза, отдёргивал и умоляюще взывал ко мне:
– Наташшя, Наташшя! Посмотрите, оно сильно сгорело? Мне же неудобно!
Потом он потребовал, чтобы Гюльшен пошла домой «отдохнуть».
Она с возмущением отказалась:
– У меня же эксперимент!
Тем не менее после окончания эксперимента Ашот Саркисович лично отправился провожать погоревшую, забегая вперёд и открывая перед ней все двери. Ну а потом Гюля как-то очень легко, почти «без отрыва от производства» нарожала одного за другим, как говорили, целую футбольную команду сливовоглазых мальчишек. «Пять или шесть сыновей, Ашот?» – любил пошутить Лев Яковлич. Парней было трое.
На Гюлиной свадьбе свидетелем, тамадой, массовиком-затейником и бог знает кем ещё был, конечно, ближайший друг Ашота Фарид, мастер разного рода розыгрышей и вообще артистическая натура. Особенно много веселья он учинял в общежитии на первое апреля. Когда-то, ещё до Ашотовой женитьбы, Фаридиус с помощью сложной системы верёвочек установил ведро с водой над дверью в комнату своих физтеховских однокурсников из Института физики полупроводников. Однако вместо ожидаемой жертвы явился и был облит Ашот. Фарид потом долго в разных компаниях изображал солидного Ашота Саркисовича, с отвращением отряхивающего с лацканов пиджака не очень чистую воду: «Надел пиджяк, пошёл к друззям…» И хотя Фаридик чистосердечно каялся, Ашот ему, похоже, так и не поверил. Он думал, что Фарид благородно взял на себя чужую вину. В нашем институте товарищ Аветисян А. С. был важной персоной: по партийной линии экзаменовал сотрудников, уезжающих в заграничные командировки, и многие могли его бояться. Правда, невозможно поверить, чтобы он кого-нибудь «завернул», тем более в отместку. Какое бы девственное незнание коммунистического движения той или иной страны ни проявлял отъезжающий, Ашот, укоризненно вздыхая, подписывал бумагу и непременно вручал аккуратную шпаргалочку: «Прочитайте, прошю вас, в райкоме могут спросить…»
Нам с Эдькой и Витькой Дедовичем тоже довелось участвовать в театрализованном действе, организованном неутомимым Ахмеджанчиком. Отмечалось присвоение Профессору Государственной премии. Повод был скорее печальным, потому что премию дали, когда двух сотрудниц из трёх человек авторского коллектива уже не было в живых. Рак. Всё-таки наша работа, увы, не ловля бабочек… Лев Яковлевич был настроен очень минорно, и, чтобы празднование не вылилось в полноценные поминки, решено было внести бодрящую струю. Написали сценарий. Фарид изображал самого Профессора, а мы трое – сами себя. Представление устроили до прихода народа из других институтских подразделений, потому что спектакль призван был отобразить внутреннюю жизнь исключительно нашей лаборатории, недоступную пониманию «пришельцев».
Собственно, придумывать ничего не надо было. Каждый божий день начинался с того, что Профессор являлся на работу ровно в восемь тридцать и, расшвыривая стулья, метался по комнате: никого из нас ещё не было. Наконец приходит, например, Дедович.
– Чем обязан? – с горьким сарказмом вопрошает шеф. – Виктор, вы хоть приблизительно представляете себе, который час?
Дед что-то такое мямлит. Заходит Эдька, лицо каменное, «нордическое».
– А вы, Эдвин, отдаёте ли вы себе отчёт…
Наконец мой выход.
– А ведь я менее всего ожидал такого отношения от вас, Наталья! Драгоценное аспирантское время…
Актёры давились от смеха. Фарид, носясь по комнате, по-моему, очень похоже изображал шефа, взлохмачивая жёсткие татарские волосы, а сам виновник торжества вежливо улыбался и себя решительно не узнавал. По крайней мере, медового цвета глазёнки трёхлетнего Яшки, сидевшего на коленях дедушки, выражали гораздо больше понимания, а когда Фарид отшвыривал очередной стул, Яшка басовито хохотал. Ну а больше оценить наше творчество было некому. Кимыч, как всегда, в Голландии, от Ашота слова не добьёшься, он только усмехался, откупоривая бутылки, а Гюля с супругой шефа Эсфирь Самойловной хлопотала на кухне…
Я вспоминала всё это давнее, молодое, весёлое, и мне очень хотелось, чтобы сидящий напротив парень вдруг оказался нашим Эдькой. Двенадцать лет назад, когда я видела моего друга в последний раз, ему было тридцать шесть, но выглядел он примерно так же, как этот парень. А теперь… Но кто знает, может, там, в Германии, мужики хорошо сохраняются? Это ведь не Америка, откуда все наши люди, задуманные и бывшие на родине очень худыми, приезжают подёрнутые противным жирком поверх костей. Парень сидел, уткнувшись в какие-то бумаги, и на меня ни разу не посмотрел. Может, спросить его: «Молодой человек, вас не Эдвином зовут?» Глупо. И я продолжала вспоминать.
Многие, в том числе Лев Яковлевич, полагали, что мы с Эдькой созданы друг для друга и поженимся. А нам это – честно! – и в голову не приходило. Уж очень хорошо было дружить. Да и «пресный он какой-то, без изюминки», как осторожно, боясь меня обидеть, сказала Тамарка. Я не обиделась, понимая, что Тамара невольно сравнивает Эдьку со своим папой, черноусым хохотуном и остроумцем Константином Герасимовичем. Вот уж кто одна сплошная изюмина! Да и мой Андрей как-то рассказал в общежитии в перерыве между танцами про низкотемпературную сверхпроводимость так, что все рты по-раскрывали. Соловьём пел… Нет, Эдька не был пресным, он был нормой, воплощённым здравым смыслом и только ко мне относился как-то уж чересчур восторженно. Я была для него идеалом русской женщины, той, что «в горящую избу и коня на скаку» и одновременно с непостижимо возвышенной славянской душой. Я и вправду была тогда… бесстрашная, что ли… Могла сказать в лицо «Какая низость!» какому-нибудь Игорю Валерьевичу, осмелившемуся при мне учить своего дипломника подставлять не получившиеся в эксперименте точки на график («Они же всё равно должны там быть!»). А как-то в автобусе отхлестала по физиономии пьяного, ругавшегося матом. Пьяный всю дорогу до Москвы под хохот пассажиров кланялся, прижимая руку к сердцу, и говорил: «Простите, барышня!» Наверное, именно поэтому я и была «любимой аспиранткой Профессора и Академика», как звали меня все в институте. Не за научные же успехи они меня любили, тем более что успехи-то вовсе и не мои, а Льва Яковлевича.