реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Толстая – Сбор клюквы сикхами в Канаде (страница 5)

18

Подключался сюда и Макаренко с «Педагогической поэмой» – рукоприкладство героического педагога оказывалось таким же завышением человека впрок, как и подсвечники епископа Мюриэля. А как Мика наслаждалась его играми с украинским языком!

С другой стороны, упоительное чтение было «Гаргантюа и Пантагрюэль» в обработке Заболоцкого, совершенно пристойное, невиннее Мюнхаузена, но полное целебных витаминов. И еще отличный, замечательный был Уленшпигель. Какое-то издание конца сороковых. Да, в переводе Горнфельда.

Был тревожный, ненадежный Гайдар, не всегда понятный. Слова-то были обычные, но вроде как положены на какую-то другую музыку. И такое же чувство возникало при чтении Фраермана – кстати, они и были приятели.

Она давно уже читала взрослые книжки, но не все они годились. В десять лет нужны приключения и мелодрамы, Дюма и Гюго, Брет Гарт и «Хижина дяди Тома». Но как-то не получалось полюбить русское. Только украинский Гоголь завораживал. Потом папа показал голосом, как читать и петербургского Гоголя. Он делал голосом двусмысленную педаль, надо было насторожить ушки.

А к Пушкину никто из их взрослых и сам приучен не был. Ведь вся сила-то была в театре. А там Пушкин только в виде либретто – да и то чужого. Графиня, ценой одного рандеву!

Можно читать историческое. В исторических романах были цвет, энергия, питательность. Даже в советской литературе. Скоро стало видно, что чем раньше эта литература писалась, тем была лучше. Шел, между прочим, Ян, хоть и не вполне детский, и страшно нравился Леонид Соловьев с «Ходжой Насреддином», совсем не детским и совсем не историческим.

Любимые книги были пародии Флита и Малаховского, «Ибикус» с «Никитой» и «Аэлитой» (четвертый том Алексея Толстого), и от дружественной библиотекарши – запрещенная «Республика ШКИД». Еще «Два капитана» Каверина – с длинными перечнями тем в подзаголовках глав: «Я не сплю, я притворяюсь, что сплю». От старших на слуху были Хармс и Введенский: караси и тараканы. Попался Александр Грин в издании 30-х и очаровал. Его вроде уже и не издавали? Какое же это было издание?

А еще была в школьной библиотеке книжечка, почти брошюрка, которую Мика прочла религиозно, взахлеб, как подрывную литературу, и стала ее тайной адепткой. Это был «451 градус по Фаренгейту» Брэдбери. И брошюрка «Это не должно повториться» Марии Рольникайте. Ее она тоже прочла религиозно, и ужаснулась, и уверовала, и поклялась, что это не повторится.

В ту зиму Мика болела ветрянкой, потом корью, потом краснухой. Тетя Нюта приходила каждый вечер, поила Мику и рассказывала.

Добрались они, наконец, до Ростова и начали болеть. В Ростове у Стивы было подряд три тифа – брюшной, сыпной и возвратный. А у Нютиной мамы шесть воспалений легких – одно за другим. Она вообще не вставала и ни в чем не участвовала.

В этот момент вступает в действие Нюта. Одиннадцатилетняя, но с восьми лет в госпитале. И вот эта девочка решает, что няню и детей – ее самое с братом Колей – надо отделить от родителей, чтобы и они не заразились. И она распоряжается! И хозяева ее слушаются! И дети с няней переезжают в изолированное помещение в том же доме, с отдельным входом.

Родителей лечили военный врач и две сестры милосердия – никаких денег за помощь не брали. Сестры делали матери уколы. Шприцы они оставляли чистыми, готовыми к употреблению.

Раз вечером Нюта заходит к матери и видит: мать вся синяя и ни на что не реагирует. Нюта велит хозяйке нагреть воды – чтоб была все время горячая вода! Просит у нее старые простыни и полотенца, бросает их в таз и заливает кипятком – с пальцев долго потом сходила кожа. Горячими простынями обмотала тело матери, оставляя только место под левым плечом, а на сердце положила лед. И вдруг слышит шелестящий шепот: «Нюрочка, кажется, я оживаю!»

Тогда она потребовала разогреть камфару, сделала инъекцию в плечо и долго растирала место укола ладонью – как кипятят шприцы и как разогревают камфару, она много раз видела. Так Нюта в одиннадцать лет сделала первую в жизни инъекцию. Стива потом сказал жене: «Нюта будет врачом, мне это совершенно ясно».

Хозяйка дома была простая женщина. «С тех пор она перестала обращаться ко мне “Нюта”, а стала называть меня “Анна Метистовна”», – гордо заключила тетя Нюта.

Так она спасла мать.

А три года спустя спасла и отца.

Из Ростова они добрались до Алупки, там у них было имение. Но скоро все отобрали, и жить стало не на что. Мать давала частные уроки французского, она разбиралась во французском лучше всех. Но в Алупке ну один, ну два урока, даже для нее. И она повезла их всех в Ялту.

Отец и мать плохо понимали, что происходит, но зато Нюта и Коля (а год-то уже двадцатый, ей уже скоро четырнадцать) ходили в школу и знали, что Стиве, не ушедшему с Врангелем, грозит арест: «Ты что, не понимаешь, что тебя могут арестовать? Ты должен бежать и пробраться в Константинополь».

В Ялте оставались еще князь Путятин, придворный, и князь Трубецкой, философ. И вот все трое исчезли из города. (Нюта не знала, а Мика много позже сообразила, что Е.Н. Трубецкой, видимо, именно тогда умер от тифа.)

И долго ничего о них не было слышно.

Но тут «на телеграфе» – наверно, на телеграфном столбе в каком-то центральном месте Ялты – появилась наклеенная бумажка: «Такие-то благополучно приземлились в Константинополе». И Мике долго снится, как она, юнга, ведет Стиву и двух князей, закутанных в плащи из серого солдатского сукна, вниз по каменным ступеням, уходящим в море – там, на закате, пришвартована их маленькая шхуна. Сейчас она увезет их в Константинополь.

Литература ведь воспитывает? Это как же именно она их-то воспитала? Взять, например, Чехова. Чехов воспринимался как смешной писатель. Лошадиная фамилия. И вдруг… Боже, какой неподдельный, какой взрослый ужас ощутила Мика вместе с Каштанкой в ночь смерти ее коллеги-артиста, Иван Иваныча! Хотя этот Иван Иваныч был гусь, ну и что с того? Но самое кошмарное то, что Каштанка от веселого и умного циркового мира во все лопатки удирает к родным садистам. (Как сама Мика исправно каждую неделю ходит в гости к родственным детям, которые ее мучают, и каждый раз с радостью и открытым сердцем.) А Рагин сам оказывается сумасшедшим. А Ионыч так и не женится, а только все толстеет да берет на лапу. И так оно должно быть, иначе и быть не может. Ужас.

То же самое у Лермонтова. Что все ужасно и хуже не бывает.

Казалось бы, противоядие – это Лев Толстой. Мальчики читают про войну, девочки про мир. Как все устроено? У Наташи все, у Марьи ничего. Анатоль, яркое пятно, не для нее. Но у Льва Толстого дело не безнадежно. И Марья, настрадавшись с папашей, зато духовно растет и волшебным образом получает шанс захомутать Николая, который по всем параметрам ничуть не хуже Анатоля. Тоже красавец, и добрый, и веселый, и такой же раздолбай (ведь в эпилоге есть намек, что и у Марьи с Николаем тоже не так все прекрасно…).

Наташа, себя погубившая и кругом виноватая… Зато она, опять-таки, духовно растет, спасает раненых и за это волшебным образом получает обратно своего Андрея. Пьер страдает в плену, но волшебным образом зато духовно вырастает и получает в конце концов Наташу.

А вот романная Соня совершает подвиги любви, верности и терпения всю дорогу и за это получает шиш с маслом. Она, видите ли, пустоцвет! Чему же нас учит писатель? Что это потому, что она духовно не росла? А зачем ей было расти, если она и раньше была хорошая?

Опять же и с войной не так просто. Как надо воевать? Как Кутузов? Ничего не делая? Или как Андрей? Кончая посреди боя с собой? Или как Пьер? Ничего не понимая и путаясь под ногами? А если воевать хорошо, как Тушин, то тебя забудут на хрен с твоей батареей. А если ты поймаешь офицера, как Николай, то тебя век будет совесть мучить. А если махать знаменем, – мол, за мной! – то потом небо тебе скажет: «Все фигня». Спрашивается, зачем тогда все время там говорится, что на войне весело? Один Долохов воюет как следует, но он-то как раз отрицательный.

Кто же воспитывал?

Скажете, Пушкин? Да ведь после всей накопившейся советской литературы теперь уже нельзя было привязаться душевно к страшному Пугачеву, с тем чтоб тот взаимно полюбил и в свою очередь помог, – не поможет ни за что, ему партия прикажет. Ты ему тулупчик, он тебе десять лет без права переписки. Пушкин воспитывал известно чем: «Медным всадником», стройной красотой. Лермонтов – ангельскими стихами. Гоголь – тем, что иначе не скажешь, впечатывался навек.

Погодите, а как же нравственные ценности? Как случилось, что дети выросли более-менее нормальными? И советская мерзость была им мерзка? Кто там под шумок их очеловечил? Несмотря на школу? На пионерскую организацию? На Союз советских писателей?

Приходится думать, что это были Пегготти, и бабушка Бетси Тротвуд, и судья Тэтчер, и вдова Дуглас. Перевод Чуковского-сына, но под ред., конечно, отца. Нет, подумать только. На Диккенсе, да на Гюго, да на Дюма, да на Марк Твене выросло третье поколение, которое знало только девятнадцатый век, но каким-то чудом получило иммунитет от двадцатого.

Потому так ужасно оскорбляли книжки, идеологически выверенные, то есть написанные нарочно криво, с каким-то гадостным отношением к одним, с лебезящими приседаниями перед другими, с жульническим передергиваньем фактов, а главное, с завитушками. Из-за них Мика возненавидела постпозицию прилагательного! Она, постпозиция, хороша была только в «Тарасе Бульбе»! А с тех пор – нет, голубушка! Устарела!