Елена Толстая – Сбор клюквы сикхами в Канаде (страница 4)
Тут Мике безумно захотелось сорвать шторы, выкинуть вату и отправить мальчика (желательно с мамой) в Матвеевский садик с горки кататься (желательно на попе), но по малолетству пришлось помалкивать. Иногда она срывалась и объясняла своей маме принципы правильной педагогики по «Книге для родителей», но это называлось «ужасный характер» и каралось строго и несправедливо.
У Мики имелось необычайное обилие по всем линиям еврейских, полуеврейских и четвертьеврейских дядь, теть, а также двоюродных, троюродных и сводных братьев и сестер: все они произошли от предыдущих браков дедов и бабок, видать, более раскованных по матримониальной части. Имелись и какие-то совсем уже неопределимые родственники – и все это не считая уже упомянутого мощного клана свойственников, а о коллегах и сослуживцах и говорить нечего. Лучше всех их, однако, рассказывал знаменитые лабуховские, то есть еврейско-музыкантские, анекдоты Микин русский папа, замечательно делая бровями. Еврейская тема считалась комической.
Еще он знал музыкантский тайный язык, для особо важных случаев. Как-то десятилетняя Мика что-то ляпнула ему о тогдашних политических неожиданностях. Он побледнел, тряхнул ее и зашипел:
– Кочумай!
Когда началась война, но не эта, а еще одна, та, что раньше, Стива открыл на Урале сукновальную фабрику – делал сукно для шинелей. Тогда многие наживались на военных заказах. Но Стива выпускал прекрасное шинельное сукно, мягкое, теплое и очень дешевое. И об этой фабрике узнали в Петербурге. И царь сказал: «Как это у нас нет честных поставщиков? А Стива?» И его вызывают в Петроград, тогда уже был Петроград, и назначают вице-губернатором по снабжению (это Нюта так сказала.) Так что тетя Нюта была губернаторская дочка, как в «Ревизоре». Но не совсем такая. Когда ей было восемь лет, она сказала матери, что хочет ухаживать за ранеными. Сшили ей халатик, повязку с красным крестиком, косыночку. Поручили кормить-поить раненых, измерять температуру. Работала она упоенно. Так она сказала.
В революцию дом благополучно спалили. Это был чудный светлый особняк с огромными окнами. Специально подожгли, чтоб удобнее было грабить. Чудо был дом, ничего не было так жаль, как его.
И вдруг тетя Нюта сказала: «А сейчас я думаю, Бог сделал все правильно. Если бы я жила здесь, думая, что дом мой там…». И у Мики зашлось дыхание. Она представила, как это – смотреть на свой дом, а в нем живут другие, а тебе нельзя.
Раз Стива раньше был вице-губернатор, хотя бы и по снабжению, ему нельзя было оставаться в Петрограде, его бы сразу арестовали – ведь здесь его все знали. И вот всем семейством они перебрались в Москву и поселились в какой-то брошенной квартире на Староконюшенном, но жить им было теперь не на что. Помог товарищ по рижскому политехническому – вызвал их в Воронеж, он там заведовал Центросоюзом и тонул в делах. Московская квартира после них так и осталась Нютиной гувернантке-англичанке, она там устроила английский дом, а потом уехала.
Англичанка эта, наверно, была замечательная, потому что, когда Мика приходила, тетя Нюта всегда встречала ее, хохоча, – это она перечитывала Диккенса по-английски, чтоб не забывать язык. Только теперь Нюта стала маленькая и худенькая, а Мика вымахала, правда, английский ее продвигался так себе.
В Воронеже становилось все опаснее, и Стиву послали в командировку в Ростов. Туда они поехали на трех подводах, взяв все пожитки. (Мика, конечно, не понимала, что это они бежали из красного Воронежа в белый Ростов.)
Вечером, когда дорога стала безлюдной, они услыхали, что за ними гонятся, и сразу поняли, что это разбойники: тогда разбойники почему-то назывались «зеленые». Не красные и не белые. А Стива пока что отрастил бороду, и разбойники кричали: «Поп с честны́м семейством перебирается». Ясно, что привлекла их поклажа – «наши потрошки на трех подводах», как выразилась тетя Нюта. Тут они увидели огоньки. И на всем скаку, потому что разбойники уже догоняли, влетели в село, а там их ждали полицейские власти – другие ограбленные успели нажаловаться. За разбойниками погнались и схватили их. Соня увидела, как с них снимали показания, и разбойники сказали: «Эх, жаль, ушел поп с честны́м семейством».
Новая эпоха началась с того, что открыли на Льва Толстого бубличную. До того были сушки, которые нанизывались на веревку и вешались на крючок. Бублики были пышные, блестящие, белые с маком, заварные. А в подвальном Гастрономе был томатный сок из стеклянных конусов с сырой серой солью. Теперь Мика могла ходить одна, хоть и недалеко.
И уж, конечно, теперь ей были под силу походы на Ситный рынок с тетей Зиной. На рынке продается картошка. Еще клюква. Соленые огурцы. Капуста в бочках. Ваньтё и Маньтё в белых нарукавниках и в черных чесаных валенках.
Но ее больше завлекали красная калина, морозом битая, кучками, древесный гриб чага, лаковые коробочки, некрасивые каждая по отдельности, красивые все вместе, кружева полоской, машинная вышивка ришелье широкими полосами для подзоров, кружева грубые, вязанные крючком, и красивейшие плетенные на коклюшках, всякое такое. Например, если у тебя воротник на школьной форме в виде стойки, ты можешь пришить к нему такую полоску, а назавтра другую. А какие чувства возбуждали, например, клетчатые шелковые ленты в косах! Их и купить-то было нельзя, можно было только завидовать. И чтоб устранить повод для зависти, дирекция запретила все ленты, кроме черных и коричневых. С вечера их намачивали и наматывали на карандаш, чтоб разгладились. На праздник полагались белые.
Но глухое время оползает, тает снег, обозначаются подвижки; открывается светлое большое небо. Ленинград ложится белесыми, чуть подкрашенными перспективами: вот мясисто-розовый, развратно-потемкинский XVIII век, вот зеленый строгановский. За ним рыжая рустовка, дальше строгая шоколадная, рядом охра, а там лимонно-белые колоннады. Поверх налито бледно-голубое вино. На таком ветру хорошо поплакать – уж слишком зябкая это краса.
Несите, ноги, несите Мику к Артиллерийскому музею, где пушечки допетровские сидят рядком, как жабы, вдоль Кронверки, и снег уже сошел с жесткой мертвой травы, и прутики верб стали вишневые.
Уже можно пойти одной на Ситный рынок, купить раскидай на резиночке, упругий и убогий, и, болтая им, бегом-бегом, мимо Монферрана и Добужинского, мимо Осмеркина, Белкина и Петрова-Водкина – туда, туда, к кино «Арс»! А чуть вглубь Большого, кто помнит контуженного торговца тетрадками у скобяно-москательного подвала? – вероятно, приюта скобарей и москалей? – откуда шел теплый дух мастики? Каждые две минуты этот продавец – чем было опалено его лицо, каким ужасом? – продавец этот содрогался, как будто недонадел свой ватник, и толчками все плотней вдвигался в рукав, и хлопал по себе руками, как пингвин в научно-популярном кино «Свет» или как оперный мужик.
После уроков Мика часами торчала в школьной библиотеке – к ней там привыкли. Про детские книги у Мики была полная ясность. Самые гадкие и несправедливые были о том, как безнадежно страшна жизнь и как все должно кончиться худо: «Детство Темы», и «Гуттаперчевый мальчик», и бесконечная Уйда (потом выяснилось, что она англичанка – вот уж Мика удивилась! Англичанки, по ее представлению, должны быть как Бернетт – про то, как надо быть хорошей). Но и «Без семьи» тоже была о печальном, зато в ней были любовь, и добро, и хрупкие собачки, и обезьянка, и чудесный Виталис в бархатной куртке, как у папы Карло. Нравилось, но и настораживало «Сердце» Де Амичиса, где показано, что и ребенок может сделать что-то со своей жизнью, а необязательно погибает. Позвольте, но это что-то буржуазное! Ведь их-то всех обучали беспомощности, а Де Амичис шел наперекор. Полюбились Маугли и Рикки-Тикки-Тави с чудными черными рисунками. Потому что там говорится об умном и справедливом мире. И говорится так, что можно с любого места наизусть, как стихи.
Хуже всех были «Очерки бурсы», а еще «Детство» Горького, со сладострастно размазанными садистическими эпизодами. (Не зря они так ненавидели друг друга с Сологубом – два сапога пара. Та же садомазохистская отрава есть у Некрасова, у Достоевского, у Лескова, даже у Тургенева в «Муму». Детям это давать вообще нельзя.)
У бабушки были зато «Уважаемые граждане» Зощенко, там Мике больше всего понравились сентиментальные повести. Мишель Синягин! Он стал ее героем. От няни перепадала Чарская. Мику увлекали асимметричные гирлянды из анютиных глазок. Зачерненные глазницы и заштрихованные щечки княжны Нины Джавахи-алы-Джамата. Пелеринки! Волнистые свободно лежащие волосы, перехваченные лентой: не косы – мерзкие, обязательные! Взрослые говорили о Чарской с брезгливостью: «Дурной вкус!» Но все же там было про самое нужное – про потерянность и одиночество в школе, про попытки и неудачи любви. У Мики этих неудач накопилось уже порядочно.
Попозже самыми душевно изобильными оказались мелодрамы Гюго – Гавэн и Симурдэн в «Девяносто третьем годе», Жан Вальжан с епископом Мюриэлем в «Отверженных».
А самой сладкой и самой сопливой из всех мелодрам был «Овод» Войнич. Но даже в очень скоро осмеянном «Оводе» были свои достоинства. Вот Артур просматривает вороха рукописных проповедей в библиотеке духовной семинарии в Пизе, а за окном кричат: «Фрагола!» Солнышко, Италия, золотые вечные города, башни все падают (не путать с Падуей!), но так никогда и не упадут – а кругом едят землянику, поют и бунтуют… И чего бунтуют?