Елена Соколова – По кромке зла (страница 2)
Жила Лида на окраине, в том самом «пузыре на пояснице». Район был рабочим, ни крупных торговых центров, ни особых развлечений здесь не водилось. Маленькие кафешки, баньки-сауны; даже магазины здесь остались почти точно такими, какими были и тридцать-сорок лет назад, только ассортимент и кассовые аппараты сменились, да краску на стенах и полы подновили за эти годы. Народ здесь в основном ложился рано, к полуночи улицы пустели и затихали. Соседки провожали её взглядами и сокрушались, что у такой статной, красивой женщины нет ни семьи, ни детей. В старинных романах кто-нибудь обязательно произнес бы сакраментальное: «Милая, да вы просто созданы для материнства!» Теперь всё было проще и не столь учтиво: «А ты чё детей-то не заводишь? Больная, что ли? Или не от кого?»
Детей для себя Лида не хотела. Для детей нужна семья, а семьи у неё не было. И чтобы ей не задавали вопросы ещё и по этому поводу – она отшучивалась, говорила, терпеть детей не могу, так же как и праздники. Публика от таких заявлений терялась и умолкала. Но Лида действительно детей не любила. Она не знала, что с ними делать. Квохтать над ними она не умела, мешало то самое здравомыслие, которое никак не могло взять в толк, с чего бы взрослому, образованному человеку умиляться несмысленному1 лепету того, кто пока ничего действительно достойного внимания из себя не представляет и ничего вразумительного ни сказать, ни сделать не может. Потом из кряхтящих свертков вылуплялись крикливые существа, не видевшие вокруг никого и ничего кроме себя, эгоисты, не знающие пока ни правил, ни пределов. Здесь не было их вины, Лида признавала это, но мириться – не желала. А позже… позже, когда они начинали ходить и разговаривать – они бесили её ещё больше. И вновь это была не их вина. Они были плохи, потому что плохи были их родители. Потому что больным, – считала Лида, – было само общество, с его порочным отношением к воспитанию и взрослых, и детей.
Лида была человеком строгих взглядов – ближе к викторианству, нежели к современности и вполне в духе знаменитой байки о Сократе, заявившем матери трёхдневного сына, что «вы опоздали ровно на три дня», когда она спросила его, с какого возраста нужно начинать воспитывать детей. Её бесили мамаши, которым было наплевать на всех и вся, включая собственного ребёнка. Мамаши, которые рожали, потому что так надо – для скидки по ипотеке, для получения квартиры или материнского капитала. Чтобы остаться на работе при сокращении, чтобы пересидеть неугодного начальника, чтобы заполучить богатого мужа, просто чтобы заполучить мужа. Либо – и это было для неё вершиной «наплевизма» – просто потому что так вышло. Они садились в машину рядом с мужем, садились на пассажирское сиденье, справа от водителя, и сажали себе на колени годовалого ребенка. То, что среди водителей это сиденье именуется «местом смертника», потому что при угрозе столкновения почти сто процентов сидящих за рулем инстинктивно поворачивают руль так, чтобы между ними и летящей на них машиной оказалось как можно большее расстояние, и, соответственно, подставляют удару именно правую сторону автомобиля – их не волновало. Им такие мысли даже в голову не приходили. Чадолюбивые папаши делали ещё проще. Они ставили на это сиденье кресло с малышом, намертво пристёгивали – и стартовали. «Мой паровоз, вперёд лети….»
Войдя в супермаркет, молодая мамаша расстёгивала пальто, снимала шапку и перчатки – чтобы было удобно и не так жарко. Однако ей даже в голову не приходило распаковать младенца в коляске, и он исходил отчаянным криком, краснел лицом и тряс коляску. Люди рядом морщились, отворачивались, а заботливая мама стоически изучала ленту новостей в смартфоне и, изредка встряхивая коляску, приговаривала «тише, тише», не отводя глаз от экрана. Дети постарше шлёпали до магазина по снегу, лужам, и пыльному асфальту, а потом «продвинутые» мамаши и папаши усаживали их с ногами (и грязными сапогами), прямо в продуктовые тележки на колесиках, в тележки, которые никто после этих юных «инвалидов» не мыл и не протирал. Делать замечания было бесполезно. Взрослые хамили и могли ударить. Дети – те просто не понимали, что происходит. Им делают замечание. А что это? И кто это? И как посмел? Да-да, маленькие человечки, трёх-пяти лет от роду смотрели на рискнувшего, как на наглеца. Они ещё не умели себя вести, не умели думать, не умели даже толком говорить, но смотреть на взрослого человека, как на вошь, они уже умели. И за это тоже нужно было благодарить их родителей.
Адептов современного воспитания, пафосно призывавших к детству, свободному от замечаний, ограничений и наказаний, она ненавидела, ибо справедливо полагала, что «неприученный к повиновению и повелевать не сможет». Лида ничуть не сомневалась, что из этих маленьких «смешариков», кишмя кишевших вокруг, в конечном итоге, вырастут самые настоящие «кошмарики», которые всенепременно и очень наглядно продемонстрируют своим воспитателям все прелести и последствия избранной ими некогда методы.
Может быть, именно от этого Лида так плохо относилась к влюблённым. От несчастной любви не было никакого проку, а от счастливой – рождались дети. Куда ни кинь – везде клин.
Любой умный, проницательный человек, взглянув со стороны, сказал бы, что Лида не терпит влюблённых и детей не потому, что искренне их не приемлет, а от горечи несложившегося. Так легче ей держать в отдалении всё, что когда-то желалось, но так и не случилось с ней самой, и потому, приближаясь, теперь способно причинять лишь боль, растравливая скрытые ссадины и раны. И он был бы прав, потому что иногда она всё-таки скучала. По теплу объятий, прохладе щеки, прижатой к твоей собственной, по влажному жару потрескавшихся от поцелуев губ, по смеху невпопад, по смущенным уклончивым взглядам первых свиданий и по робким первым признаниям.
Не сложилось – не значит, не нужно было совсем. Но если радость любовной близости ещё могла открыться Лиде, то вот дети… теперь это был предмет скорее умозрительный. Надо было бы, но… но теперь было уже поздно. Но иногда – иногда всё-таки хотелось. Уже не столько детей, сколько действий: любить, учить, лелеять, ждать, встречать. Того или ту, что всегда – именно всегда! – будет твоей частичкой, сколько бы вёрст и времён не пролегло. Она плакала порой, когда была уверена, что никто не слышит. Но судьбы слышат всё, просто им нужно время, а нам – не нужно им мешать.
Истинное блаженство жизни Лиды состояло в тишине. Ей повезло, и не только в том, что дом был на окраине, но и в том, что её квартира на втором этаже небольшой пятиэтажки, построенной в самом начале 70-х, была очень удачно расположена. Дом одним торцом утыкался в трамвайную остановку на пустынном, полузаброшенном проспекте, где дальше были только ещё не заселённые новостройки, гаражи, а потом – лес, смыкавшийся с длинной лентой заболоченных озёр. Другой торец выходил на пустырь. Летом там гоняли в футбол и пили дешёвое вино под чахлыми кустами сирени. Зимой пустырь укрывало ровным слоем снега, и собачники со своими питомцами протаптывали в сугробах под грязно-жёлтым огнем редко расставленных фонарей узкие дорожки, смотревшиеся издалека, словно сеть марсианских каналов. И, как на Марсе, в округе было пустынно – звуки рассеивались, таяли в воздухе.
Её подъезд был последним, самым дальним, если считать от остановки. На этаже было три квартиры. Однушка, трёшка и Лидина четырёхкомнатная, ещё один объект недовольства сплетниц. В однокомнатной жила набожная бабулька, скользившая по дому тихой мышкой. Она так редко выходила на улицу, что Лида дивилась порой – неужто соседке продукты через окно передают, в ночи, пока никто не видит? Не может же она совсем ничего не есть! Но верная своему одиночеству и правилам невмешательства, она не задавала вопросов. Да и как задашь, если человек не выходит? Не в дверь же ему звонить – вы ещё живы? Что едите, что пьёте? В трёшке, напротив Лиды, жила толстая Валентина, заядлая сплетница, которая ревностно блюла тишину, ибо иначе ей было не слышно, что происходит вокруг.
В четырёхкомнатной квартире ниже этажом никого не было. Она стояла закрытая, погруженная в сонную тишину, как дворец Спящей Красавицы. Хозяева, муж и жена Гольцы, Камилла Эдуардовна и Матвей Ефимович, умерли в самом начале девяностых, почти одновременно, день в день, а дети, Марк и Катя, наглухо закрыли шторами и решётками окна, врезали навороченные замки в старенькую, но ещё прочную входную дверь, и первое время изредка наведывались, чтобы сделать капитальную приборку в квартире.
Гольцы всю жизнь коллекционировали антиквариат. Это не было профессией, это было для себя, как говорится, для души. Они ничего не перепродавали, и очень редко продавали однажды купленное. Они всё берегли, и это копилось, заполняло пространство, прирастало пылью и глухими скрипами. Тяжеловесные дубовые шкафы, пузатые комоды с гнутыми ножками, зеркала, чьи рамы напоминали вязь морозных узоров на стекле, бронзовые подсвечники в патине, ларчики и коробочки, старые открытки и старые фотографии. Огромный рояль в гостиной скалил жёлтые, словно прокуренные, зубы-клавиши. Пластинки слоновой кости, которые их покрывали, много где потрескались и отлетели, из-за этого сколы смотрелись как провалы в огромной яме щербатого чёрными клавишами рта. На рояле громоздились старые издания оперных партитур и сборники романсов. Тут же лежали перламутровые веера, разной степени поломанности. Оставшаяся без пары перчатка из тонкой лайки, небрежно обвившая один из вееров, когда-то, вероятно, была белой, но с тех пор изрядно посерела, и стала похожа на сброшенную змеиную кожу. В пузатой лакированной шкатулке горой были навалены разных размеров пряжки и заколки для волос; бусы вперемешку с браслетами выхлёстывали на чёрную полировку и растекались по ней. Ценности почти никакой они не имели, но выкинуть – у наследников рука не поднялась. В детские годы оба они, и брат и сестра, обожали возиться с этими безделушками. Их пригоршни становились то пиратской добычей, то волшебным кладом. В один вечер это могло быть сокровищем дракона, в другой – приданым сказочной принцессы.