18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Елена Сноу – Переезд, которого не было (страница 4)

18

Водитель включает радио, и оттуда льётся какая-то старая песня — про море, про лето, про любовь. Я слушаю её и улыбаюсь. Может быть, это знак. Может быть, всё будет хорошо.

Я ещё не знаю, что через несколько часов всё пойдёт не так. Но это будет потом. А сейчас — я лечу к мечте.

Глава 2. Прощание с родным городом

Дети мирно спали всю дорогу до аэропорта. Сын привалился головой к окну, приоткрыв рот и смешно посапывая — он всегда так спит, с тех пор как был младенцем. Его дыхание запотевало на стекле, оставляя маленький влажный овал, который быстро таял. Я смотрела на этот исчезающий след и думала: вот так и мы — только что были здесь, и уже нет. Дочка устроилась у него на плече, свернувшись калачиком, поджав коленки к груди и прижимая к себе плюшевого зайца с оторванным ухом. А я не спала. Я не могла спать. Я сидела на переднем сиденье, пристегнутая ремнем, и смотрела на город.

Мы ехали по пустым улицам. Мартовский Петербург перед рассветом — это особенное зрелище. Фонари ещё горят, их желтый свет отражается в лужах на асфальте, и кажется, что город подсвечен снизу, как театральная декорация. Витрины магазинов темны. Дворники замерли у обочин, опершись на мётлы. Светофоры мигают желтым вхолостую — машин почти нет, город словно вымер. И в этой тишине, в этом безлюдье было что-то величественное. Что-то, от чего сжималось сердце.

Водитель такси — пожилой мужчина в клетчатой кепке — вел машину молча. Он не включал радио, не задавал вопросов, и я была благодарна ему за это молчание. Только один раз, когда мы остановились на светофоре, он покосился на меня и сказал негромко: «Хороший город. Жалко уезжать?» — «Жалко», — ответила я. Он кивнул и больше ничего не спрашивал. И в этом коротком «жалко» было всё: и любовь, и грусть, и та особая питерская сдержанность, которая не позволяет говорить лишнего.

Я запоминала его. Я впитывала его глазами — каждую улицу, каждый переулок, каждый мост. Я не просто смотрела — я трогала город взглядом, как слепой трогает лицо любимого человека, пытаясь навсегда запечатлеть его черты. Вот проспект Стачек, по которому я сто раз ездила в центр. Вот Обводный канал — хмурый, серый, с масляными разводами на воде, но такой родной, что щемит в груди. Я вспомнила, как однажды, студенткой, шла вдоль этого канала поздней осенью и думала о человеке, который разбил мне сердце. Тогда мне казалось, что жизнь кончена. А сейчас я улыбнулась тому воспоминанию — нет, жизнь не кончилась. Она просто шла дальше, как вода в этом канале. Вот Исаакий — его золотой купол едва виден в предрассветной дымке, он словно парит над городом, как мираж. Я прощалась с ними. С каждым поворотом, с каждым кварталом, с каждым светофором. Я не знала, когда увижу их снова. Месяц? Полгода? Год? Никто не знал. Граница между странами должна была закрыться — об этом говорили все новости, все эксперты, все знакомые. Я понимала: если я сейчас улечу, обратный билет может оказаться просто бумажкой. Я могу застрять там — не на запланированные пять месяцев, а на год. Или больше. И я была к этому готова. Я приняла это решение не вчера. Я сжала руки в замок — побелели костяшки — и сказала себе: «Я лечу. Я не передумаю. Я не поверну назад».

На набережной Лейтенанта Шмидта горел свет в каком-то окне. Одно-единственное окно на всю линию тёмных фасадов. Я почему-то подумала о маме. Она сейчас, наверное, спит, не зная, что её дочь уже несётся через пустой город к аэропорту. Я ещё не сказала ей. Я собиралась позвонить уже оттуда, с юга, когда всё будет решено. Трус ли я? Может быть. А может, просто боялась, что её голос — тот самый, который я слышала с детства, — заставит меня усомниться. И я не хотела сомневаться. Не сейчас.

Аэропорт Пулково встретил нас непривычной тишиной. Ни толп, ни очередей, ни суеты. Я помню этот аэропорт другим — шумным, гудящим, полным людей с чемоданами на колёсиках, которые спешат, толкаются, смеются, фотографируются на фоне табло. Сейчас же он стоял полупустой, гулкий, словно заброшенный вокзал. Наши шаги эхом отдавались от мраморного пола. Редкие пассажиры — кто в маске, кто без — жались по углам, стараясь держаться друг от друга подальше. Все смотрели с подозрением. Никто не улыбался. Воздух был пропитан страхом — невидимым, но осязаемым. Его можно было потрогать. Его можно было вдохнуть.

Я вдохнула. Пахло кондиционированным воздухом, полиролью для пола и чем-то ещё — едва уловимым, кисловатым запахом стресса, который источают люди, когда боятся. Я почувствовала, как мои собственные плечи поднимаются, прижимаются к ушам, и заставила их опуститься — усилием, как заставляют себя разжать челюсть. Тело уже знало то, чего я ещё не хотела признавать.

Я крепче сжала руку сына. Он поднял на меня глаза — серые, ясные, совсем как у меня. «Мам, а почему так мало людей?» — спросил он. «Потому что мы рано приехали», — соврала я. И улыбнулась. Я всегда улыбаюсь, когда вру.

Мы нашли стойку регистрации. Очереди почти не было. Я выложила паспорта — свой, детские. Девушка на стойке была в перчатках и маске — первая ласточка нового мира. Маска была надета так плотно, что я видела только её глаза — уставшие, с красными прожилками, как у человека, который не спал всю смену. Она двигалась механически, словно заводная кукла, и я вдруг поймала себя на том, что смотрю на её перчатки — белые, хрустящие, с катышками от частого использования. Как много рук прошло через неё сегодня? Сколько паспортов? Скольких людей она уже отправила в полёт, который, возможно, никогда не состоится? Она долго что-то проверяла, хмурилась, переспрашивала. Моё сердце замерло. Я почувствовала, как немеют кончики пальцев — всегда немеют, когда жду плохих новостей. А вдруг за ночь что-то изменилось? А вдруг рейс отменили?

— Всё в порядке? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.— Да. Только у вас перевес багажа. Два чемодана из трёх превышают норму. Нужна доплата.— Сколько?Она назвала сумму. Я помню, как у меня перехватило дыхание. Эта цифра была почти равна стоимости ещё двух билетов. Почти столько же, сколько я отдала за весь перелет. Я смотрела на экран терминала, где горели цифры, и в голове билась одна мысль: «У меня хватит? А если нет? Что тогда?» Я не знала точного баланса карты. Деньги уходили в последние недели стремительно — на сборы, на документы, на Лесси. Я зажмурилась на секунду, представила, как сейчас провалится оплата, и девушка скажет: «Извините, вы не можете лететь». Потом открыла глаза. Достала карточку. Провела по терминалу. Набрала пин-код. Руки дрожали.

— Оплачено.— Спасибо. Вот ваши посадочные талоны. Посадка через сорок минут. Гейт номер четырнадцать.

Я не запомнила номер. Переспросила. Потом еще раз. И стояла, смотрела на три посадочных талона в своей руке. Три бумажки. Три билета в новую жизнь. Бумага была тонкой, чуть шершавой, и я провела большим пальцем по краю, чувствуя, как он режет. Острая грань — как грань между прошлым и будущим.

Нас провожал папа. Дима. Человек, с которым мы прошли через многое — любовь, разочарование, развод, попытки остаться друзьями. Сейчас он стоял перед нами — непривычно тихий, непривычно серьёзный. Я заметила, что он небрит. Щетина на подбородке была чуть длиннее обычного — наверное, тоже не спал, собирался впопыхах. В руке он держал пакет — что-то из еды, купленное в последний момент. Бутерброды, шоколадка, сок. «Детям в самолёт», — сказал он, протягивая пакет мне. Я взяла. Пакет был тёплым от его руки. Он присел на корточки, чтобы быть вровень с детьми. Обнял сына — крепко, по-мужски, сдержанно. Потом дочку — она повисла у него на шее и не хотела отпускать. «Пап, а ты к нам приедешь?» — спросила она, и её голос дрогнул. «Обязательно. Как только границы откроют». — «А когда их откроют?» — «Скоро. Очень скоро». Он врал. Мы оба это знали. Но ребёнку нужна была надежда. И он дал ей эту надежду.

— Вы там хорошо долетите, — сказал он, поднимаясь. Голос дрогнул. — Пишите мне. Звоните. Обязательно звоните.— Будем, — пообещала я. — По видео.— Каждый день?— Каждый день.

Он кивнул. Посмотрел на меня. В его глазах было что-то, чего я не видела давно. Не любовь. Не обида. Что-то другое. Может быть, уважение. Может быть, тревога. Может быть, прощание. Он обнял меня — коротко, неловко, но искренне. От него пахло кофе и тем самым одеколоном, который я подарила ему три года назад. На мгновение я прикрыла глаза и снова почувствовала себя женой. А потом открыла — и снова стала просто матерью его детей.

Он ушёл. Я смотрела ему вслед — высокий, чуть сутулый, с руками в карманах. Он обернулся один раз. Помахал. И скрылся за стеклянными дверями.

Дочка заплакала. Тихо, беззвучно, слёзы текли по щекам. Я присела перед ней, вытерла лицо ладонью. Слёзы были горячими, и моя ладонь стала мокрой. Я держала эту влагу на руке, не вытирая, — как последнее, что связывало нас с тем миром, где папа ещё был рядом. «Папа скоро приедет», — сказала я. «Правда?» — «Правда». И это тоже была ложь. Но я уже привыкла.

Гейт никак не находился. Я путалась в указателях, сворачивала не туда, возвращалась. Три тяжелые сумки оттягивали руки. Лямки рюкзака врезались в плечи. Дети устали, капризничали. Сын вдруг начал считать вслух шаги — сначала тихо, потом громче. «Раз, два, три... мам, я считаю, чтобы не бояться, что мы опоздаем». Я не стала его останавливать. Пусть считает, если это помогает. Дочка тем временем прижимала к себе зайца и что-то шептала ему в ухо. Оторванное ухо болталось в такт шагам. Я не слышала слов, но догадывалась: она утешала его, а значит — утешала себя.