18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Елена Щепина – Дом чужих голосов (страница 1)

18

Дом чужих голосов

Глава

ЕЛЕНА ЩЕПИНА

СЕМЬ ДВЕРЕЙ МАРИИ · КНИГА ПЕРВАЯ

ДОМ ЧУЖИХ ГОЛОСОВ

Психологический роман

АННОТАЦИЯ

После смерти бабушки Анны двадцатидевятилетняя Мария получает семь странных ключей. Через несколько дней её мать исчезает из больничной палаты, а за стеной открывается дверь в Дом, где семейные правила становятся архитектурой, невысказанные чувства — голосами, а любовь легко превращается в долг. Чтобы вернуть Лидию, Марии придётся пройти комнаты, в которых каждый выбор меняет пространство, и ответить на вопрос: можно ли любить близкого, не отдавая ему право прожить за тебя твою жизнь? «Дом чужих голосов» — первая книга цикла «Семь дверей Марии».

О СЕРИИ

«Семь дверей Марии» — цикл психологических романов, в котором то, что мы привыкли прятать внутри, становится физической реальностью.

Семь ключей. Семь дверей. Семь человеческих историй, через которые Марии предстоит пройти, чтобы различить среди страха, долга, любви и чужих ожиданий собственный голос.

Каждая книга — отдельная законченная история. И каждая дверь меняет ту, которая её открыла.

ПРОЛОГ

СЕМЬ КЛЮЧЕЙ

У тебя всегда есть выбор. Выбор есть всегда. Но никто не знает последствий своего выбора. В этом причина ошибок. Анхель де Куатьэ, «Схимник»

На похоронах бабушки Анны Мария потеряла мать дважды. Через четыре дня ей предстояло потерять её ещё раз — уже буквально. Первый раз это случилось у открытой могилы, когда её мама, Лидия, женщина пятидесяти семи лет, всю жизнь умевшая держать лицо так, будто любое несчастье можно пережить, если сначала узнать, кому позвонить и что делать дальше, вдруг закрыла рот ладонью и на несколько секунд стала похожа на маленькую девочку, которую забыли забрать из незнакомого места. Мария никогда прежде не видела мать такой. Второй раз — час спустя, у выхода с кладбища, когда Лидия выпрямилась, поправила воротник и вернулась в привычное состояние: собранная, полезная, почти неуязвимая; женщина, способная плакать в туалете ресторана, а через две минуты выйти к столу и спросить, всем ли положили горячее. Наверное, именно поэтому Мария запомнила тот день не как последовательность похоронных действий, а как первую трещину в человеке, которого до сих пор считала прочнее большинства стен.

К концу августа Москва уже начала уставать от лета. Утром было тепло, но ветер на кладбище нёс первую сухую прохладу, шевелил ленты на венках и переворачивал края чёрных пальто. Небо висело низко, белёсое, без солнца, и только рябина за оградой стояла слишком яркая для похорон — тяжёлые красные кисти казались почти неприлично живыми. Мария потом долго не могла вспомнить, кто говорил у могилы и какие слова произносил священник, зато помнила, как один жёлтый лист прилип к носку материнской туфли и Лидия не заметила его до самой машины.

До этого дня Марии казалось, что мать стареет как-то отдельно от неё, почти незаметно, маленькими уступками времени, которые легко принять за перемену причёски или неудачный свет. Теперь, у могилы, она впервые увидела на лице Лидии возраст целиком. Под тонким слоем пудры проступили синеватые тени под глазами, у рта обозначились две глубокие складки, а светлые волосы, всегда уложенные в аккуратное каре, растрепал ветер. Лидия машинально поправляла их одним и тем же движением — ладонью от виска к уху, — словно даже горе следовало привести в порядок прежде, чем показывать людям.

Мария стояла рядом в чёрном пальто, которое успела купить накануне между работой и встречей с ритуальным агентом. Тёмно-каштановые волосы она собрала в низкий узел; одна прядь всё время выбивалась возле левого виска, и Мария убирала её за ухо всякий раз, когда не знала, куда деть руки. В двадцать девять она уже хорошо умела выглядеть человеком, который справляется. Прямая спина, спокойное лицо, короткие ответы. Этому в их семье никто специально не учил — просто женщины однажды начинали делать именно так, и следующие принимали манеру за наследственную черту.

— Ты поела? — спросила Лидия уже в машине.

Мария посмотрела на неё.

— Мам, — позвала Мария и повернула голову. Лидия сидела вполоборота к окну, и в стекле поверх её отражения проплывали чёрные стволы кладбищенских берёз. На коленях она держала сумку обеими руками — слишком аккуратно для человека, который ещё час назад плакал у могилы.

— Что? — Лидия отозвалась не сразу. Большим пальцем она машинально разглаживала край кожаной ручки сумки, будто неровность можно было убрать несколькими настойчивыми движениями.

— Мы только что похоронили бабушку, — сказала Мария и тут же пожалела о резкости. Прядь у левого виска снова выбилась из низкого узла; она заправила её за ухо, просто чтобы чем-то занять руку.

— Именно поэтому. Ты с восьми утра на кофе. — Лидия наконец посмотрела на неё. Глаза были припухшими после слёз, но голос уже вернулся к привычной деловитости — к тому тону, в котором даже горе можно было ненадолго отодвинуть, если сначала накормить дочь.

— Я не хочу есть, — сказала Мария мягче, чем собиралась, и всё же увидела, как у матери едва заметно напряглась складка между бровями.

Лидия вздохнула так, словно смерть Анны была трагедией, а отказ дочери от бутерброда — плохо организованным процессом, который ещё можно исправить.

— Потом будет мигрень, — тихо произнесла Лидия. Она знала эту последовательность с тех времён, когда Мария ещё приходила из школы бледная, бросала рюкзак в прихожей и уверяла, что голова «просто чуть-чуть». В её голосе не было упрёка — только утомительная, почти телесная уверенность человека, который слишком долго помнит чужие симптомы.

— Хорошо, — ответила Мария слишком ровно. Слово получилось гладким и холодным, как монетка, которую кладут на стол вместо объяснения.

— Что хорошо? — Лидия чуть повернулась к ней всем корпусом. На секунду в её лице мелькнула прежняя мать — не сегодняшняя осиротевшая дочь Анны, а женщина, способная по одному слогу понять, что Маша снова злится.

— Будет мигрень. — Мария пожала одним плечом и посмотрела в окно. За стеклом медленно отступала кладбищенская ограда, а вместе с ней — возможность сказать что-нибудь менее колкое и более честное.

Лидия поджала губы и провела большим пальцем по краю сумки. У неё были красивые руки — узкие ладони, короткие ногти под бесцветным лаком, тонкое серебряное кольцо на среднем пальце — подарок Анны, который Лидия носила много лет. Когда Лидия сердилась, руки выдавали её раньше голоса: начинали разглаживать салфетку, поправлять ремешок, переставлять чашку на блюдце так, чтобы ручка смотрела строго вправо. Сейчас поправлять было нечего, и поэтому палец всё возвращался к одной и той же царапине на коже сумки.

Мария знала это движение с детства и всё равно каждый раз воспринимала его как предупреждение. Мать ещё ничего не сказала — а тело уже готовилось защищаться.

Лидия посмотрела в окно и ничего не ответила. Мария тоже отвернулась, чувствуя знакомое раздражение, которое тут же обросло стыдом: бабушка умерла три дня назад, мать всю ночь перед похоронами почти не спала, а она умудрялась злиться из-за бутерброда. Анна умерла быстро. Настолько быстро, что семье даже не досталось привычной для горя подготовки — больничных коридоров, прогнозов, надежд, фраз врачей «посмотрим в динамике». Вечером она разговаривала с Лидией по телефону, утром соседка не дождалась ответа на звонок, а через несколько часов Мария стояла в квартире бабушки и смотрела на недопитую чашку чая, в которой на поверхности застыла тонкая плёнка. Анне было семьдесят девять. За неделю до смерти она пожаловалась Марии, что все вокруг начали говорить с ней медленнее.

Бабушка Анна вообще плохо сочеталась с представлением о смерти. В семьдесят девять она носила тяжёлые серебряные серьги, красила губы даже перед походом в поликлинику и считала, что возраст даёт человеку не право быть мудрым, а право наконец не улыбаться тем, кто ему не нравится. У неё был крупный прямой нос, тёмные глаза, которые почти не выцвели с годами, и седые волосы, подстриженные короче, чем одобряла Лидия. На кухне висели деревянные часы с кукушкой, привезённые когда-то из поездки, и птица в них выскакивала на семь минут позже положенного. Лидия много лет предлагала отнести часы мастеру. Анна отвечала, что если кукушка семьдесят лет жила без точного расписания, нечего портить ей старость дисциплиной.

Мария вспоминала это теперь с нелепой отчётливостью — не последние слова, не похороны, а деревянную дверцу часов и облупившийся клюв птицы. Наверное, горе так и работало: человеческая жизнь не помещалась в голове целиком и поэтому распадалась на безопасные мелочи.

— Это потому, что я старая, — сказала она. — Думают, если произносить по одному слову в минуту, я не умру между двумя существительными.

Мария засмеялась.

— Ты ужасная.

Анна действительно была ужасная — в том семейном смысле, который позволял любить человека именно за то, что с ним невозможно было расслабиться. Она могла за пять минут рассориться с официантом из-за холодного супа, а потом оставить ему самые большие чаевые; могла сказать Марии, что её новый свитер похож на «плед для несчастного дивана», и через неделю купить точно такой же себе. С Лидией они спорили почти профессионально, с годами отточив систему: Анна бросала колкость, Лидия отвечала сухо, через час одна приносила другой лекарства или продукты, и конфликт считался завершённым без формального объявления мира.