Елена Крюкова – Старые фотографии (страница 14)
Надо ли прощаться с мамкой Дуней?
Если ты сбегаешь на море навсегда – прощаться не надо.
Ты же не навсегда прощаешься.
Надо просто собрать в мешок вещички. В заплечный мешок.
С мешком – проворнее, надежнее; с мешком не заберут, мешок – он же серый, нищий. Заберут – как раз с чемоданом: подумают, украл.
А надо не привлекать внимание. Надо – тихо, скромно, забиться в общем вагоне в уголок. Или даже под лавку.
Стукнула дверь. Колька воровато кинул мешок за комод. Он уже успел положить туда перочинный нож, мешочек с сахаром, баночку с солью, сухари и ржаной кирпич.
Одежку не успел положить.
Ну ничего; мать сейчас повертится в избе и уйдет, у нее на дворе со скотиной работы много.
Голодомор не все переплыли. Брат Васька умер. А брат Серенька и сестра Зойка – выжили, а все как раз думали – Зойка помрет, такая слабенькая была, совсем в щепочку превратилась.
А сейчас откормились все, отъелись. Евдокия Семеновна скотину завела. Ей – колхоз разрешил: как многодетной матери. Спасибо колхозу.
Евдокия подозрительно глянула на Кольку.
– Шо робишь? Шо гляделки вылупил? К дружкам побег? Ой, батькина судьбина ждет… Ой, сопьесси…
– Мама, я ж не пьяница какой. Я ж пацан еще. Ну что ты.
Колька правильно, хорошо говорил по-русски, хоть и учился в украинской школе. Украинский ему давался с трудом, а вот русский шел как по маслу.
Евдокия тяжело вздохнула.
– А шо видок такой, будто б слямзил со стола шо-то? Не слямзил?
– Не слямзил. Мам, ну будет. Все мирово.
Колька поднял большой палец.
– Мирово-то мирово, ― мать зыркнула на дверь, подошла и крепко прикрыла ее, ― а вон у нас напротив, на той стороне, у Шевченок отца забрали. Ночью. И к нам жду. Иван Иванычу уж узелок сготовила.
«Узелок. Отцу – узелок. А я! Куда ж я мчусь?! На море, видишь ли, захотел, аж мочи нет!»
– Какой… узелок?
– Да шо ты хлупеньким притворяшься, сыночек… ― Мать утерла лицо ладонью. ― Берут же! Берут! Денно и нощно! Увозят! А куда – не говорят… И с концами людыны пропадають. С концами…
Евдокия еще обозрела избу. Все на местах. Потрепала сынка по русому чубу. Большой какой. И как светло улыбается! И скулы широкие, и глаза широко расставлены, как у бычка, и нос широкий, лопатой; это в нее, в Дуньку. У Ивана носяра тонкий, длинный, лисий. Вот Зойка – вся в батю: принцессочка, актрисулька.
– Ну, валяй. Я до коровы пийшла. А ты Женьку выпасешь?
Женька – коза. Раздоенная уже, вымечко черное, мохнатое. Молоко пахнет отвратно, прелым сеном и мокрой шерстью, но мать насильно пить заставляет, кричит: «Полезность! Вы шо, опять голодуху хотите?! Не повмирали бо усе?!»
– Выпасу.
«Вот и повод уйти. Улизнуть. Женька сама домой дорогу найдет. Если за мной не побежит на станцию».
Чувствовал себя – предателем.
Худо, черно стало на душе.
Скакал, как конь, по насыпям и тропам. Перебирался через загражденья. Бросив Женьку пастись на краю оврага, понесся на станцию окольными путями – и коза не выследила чтобы, и чтоб знакомцы не приметили. Дворами крался. Переулками. «Будто вор, утекаю. Дрянь я, дрянь».
Ругал, костерил себя, а шел. Бежал.
Море, море маячило перед глазами, его серая, почему-то хмурая, дождливая ширь. Зеркальная рябь. Туман, и волны, и нос корабля то приподнимается, то опускается. Это называется килевая качка, он знает. Откуда?
Из книжек?
Забирался на сеновал, читал с фонарем. Сено шуршало, пахло мятой и чабрецом, и под этот одуряющий запах слова и буквы втекали в него медленной, пьяной черной струей, а внутри него вспыхивали, дробились и рассыпались на мелкие цветные, алмазные искры. Мир поворачивался к нему разными сторонами, уродливыми и дивными, и он гладил мир руками, как гладил бы грудь девчонки. А он ускользал, уворачивался, катился прочь.
И теперь шар земной катится ему под ноги; и он должен добежать до моря, добежать.
«Доехать, дурак, какое добежать. Надо еще узнать, какой поезд до Жданова ближайший».
О билете не думал. Денег не было.
«Просочусь, пришиплюсь… перекантуюсь. Проводнице рожу сострою умильную».
Мешок бил по лопаткам. Сухари перекатывались булыжниками. Ржаной грел спину. «Хлеб всегда теплый, всегда. Даже если холодный, с мороза в избу внесут. В метель – еще теплее».
Лето нынче жаркое: печка, огонь. Пожары волной идут. Деревни, станицы горят. Степи горят и леса. Тридцать шестой год, високосный, палящий. Звезды в небесах сместились, вспыхнули, в угли превратились, в факелы.
Колька перебежал через переезд и прибавил шагу. Уже подбегал к станции, когда из жары, из марева стало надвигаться железное, желто-красно-черное рыло паровоза.
Пробежал вдоль вагонов. Поезд минуту стоял. Станция маленькая. «МАРЬЕВКА» ― вывеска под крышей вокзала пьяно покосилась, вот-вот упадет. Прыгай же! Ну!
Кудрявая толстая проводница в вагонных дверях надменно вздернула подбородок. С закрученным в трубочку желтым флажком важно застыла, бронзовый монумент. Как в парке станичном: девушка с веслом. Флажок вместо весла, баба вместо девки, тоже красиво.
– Куда прешься! ― Оттолкнула стальным взглядом. ― Не видишь, тронулись уже! Прыгучий!
– Тетенька, я…
Зашарил в кармане, вроде как билет искал.
– Опоздал!
– Теть, я из третьего вагона, пустите, уж не добегу…
– Заяц!
Поезд медленно набирал ход.
Колька бежал рядом с вагоном. Умоляюще, умильно на проводницу глядел. Мешок подпрыгивал за плечами.
– Ну честно, теть!
– Не видишь, я ступеньки подняла!
Поезд перестукивал колесами все громче, невозвратимей.
Оглушительно засвистел паровоз. Выпустил струю белого жаркого дыма.
Проводница ногой отвалила железную плаху. Лестница лязгнула. Колька проворно, по-обезьяньи, взобрался по ней. Раз-два – и в тамбуре.
– Ну! ― Раскрытая, властная ладонь проводницы – у самого его лица. ― Где билет?
Проскользнул под толстым локтем ее. Крутанул железную ручку тяжелой, как баржа, тамбурной двери. Как бежал, сломя голову, по вагонам, на ноги людям наступая, чемоданы чужие коленями сшибая – не помнил.
В себя пришел только тогда, когда, летя по еще одному, набитому потными людьми вагону, услышал, как в спину кинули ему жесткий, острый крик:
– Куды несесся, хлопец! К машинисту?! Дык вин же ж тоби у топку кинет!