Елена Крюкова – Солдат и Царь. Два тома в одной книге (страница 24)
«Я схожу с ума, я спятил. Я кощунник! Или уж совсем в Бога не верую? Спокойней, Мишка, спокойней. Это ж всего лишь люди, Романовы им фамилия, и они читают обычную молитву перед вкушением пищи. Что разбушевался, рожа красная?»
В зеркале напротив, в черном пыльном стекле с него ростом, видел себя, рыжий клок волос надо лбом, гневной дурной кровью налитые щеки.
Помнил приказ: за семьей досматривать везде и всегда, поэтому не уходил из зала. Бегал глазами, щупал ими все подозрительное, все милое и забавное. Все, что под зрачки подворачивалось: веснушки на Анастасиином носу, золотые, червонные пряди в темных косах Марии, гречишное разваренное зерно, как родинка, на верхней, еще безусой губе наследника. Желтую грязную луну медного маятника. Острый локоть бывшей императрицы, когда она подносила ложку с кашей ко рту, надменно и горько изогнутому. Она и ела, будто плакала.
Жевали молча. Отпивали из стаканов.
– Молочка бы. Холодненького, – тоскливо и голодно, тихо сказал наследник.
Царь дрогнул плечом под болотной гимнастеркой.
Мариин профиль тускло таял в свете раннего утра. По стеклам вширь раскинулись ледяные хвощи и папоротники. Михаил стоял у двери, и не выдержал. Отступил от притолоки, каблук ударился о плинтус. Шаг, вбок, еще шаг. Он двигался, как краб, чтобы встать удобнее и удобнее, исподтишка, рассматривать Марию.
Она почувствовала его взгляд и закраснелась щекой. Он ждал – она обернется. Не обернулась.
А жаль. «Поглядела бы, хоть чуток».
Тогда бы, смутно думал он, – а что тогда? Завязался бы узелок? Зачем? На что? Сто раз она глядела на него. Улыбалась ему. А все равно он для нее – стена. Бревно, полено, грязная лужа. И никакая улыбка не обманет.
А правда, кто тут кого обманывает?
…Словно яма распахнулась под ногами.
«Царь – нас обманывал. Ленин – нас обманывает? Охмуряет? Куда тянет за собой? Потонули в крови, а балакают о светлом будущем, о счастливом… где все счастьем – захлебнемся… Мы – красноармейцы – обманываем царей: ну, что охраняем их. Утешаем! Мол, не бойтесь! А что – не бойтесь-то?! Ведь все одно к яме ведет. К яме!»
И еще ударило, в бок, под дых: к яме ведут всех нас, идем – все мы.
«Так все одно все мы… там и будем… раньше ли, позже…»
Между бровей будто собралась тяжелая горючая тьма, величиной со спелую черную вишню. И давила, давила. А нас обманывают командиры, продолжал тяжело думать Лямин, да еще как надувают: отдают приказ, а мы и рады стараться; а они за спиной в это самое время…
Что – они за спиной, – он и сам бы не мог толком сказать; но понимал, что приказ – это для них, черных людей, а для господ большевиков – может, и не приказ вовсе.
Господа! Товарищи! Он еще вчера был царской армии солдат. И вот, вот ужас. Он – над своим царем – которому подчиняться должен, дрожа, от затылка до пят, от ресниц до мест срамных и потайных, – сейчас хозяин! Конвоир – уже хозяин. Ведет, сторожит, бдит, – а фигура на прицеле. На мушке. Не убежишь. Слюну без спросу не проглотишь.
Яма, думал он потрясенно, яма, и делу конец.
Приказ отдадут тебя расстрелять – и в расход как миленький пойдешь.
Беляки Тобольск займут – и царь первый тебя укнокать велит.
Первый! Потому что ты над ним был, ты порушил порядок.
«Это не я! Не я! Это так сложилось! Так приключилось! Не мы так все придумали! Сладилось так!»
Мария утерла рот кружевным носовым платком, обеими руками, тонкими и сильными пальцами приподняла тарелку над столом и опять поставила на скатерть. Михаил слышал свое сопение. Так он шумно дышал, и нос заложило. Ему захотелось, чтобы она отломила своими быстрыми пальчиками кусок ситного и дала ему. Скормила, словно бы коню.
Он уже и морду вперед, глупо, сунул.
А яма под ногами все чернела, и он боялся шагнуть и свалиться в нее.
Зажмурился, головой помотал.
«Вконец я ополоумел! Дров пойти поколоть…»
На дворе солдаты пели громко, заливисто:
Мария первой из-за стола встала. Вот сейчас обернула к нему лицо.
Нет, эта не обманет! Не будет обманывать! Никогда!
Лучше даст себя обмануть.
«А если я ей прикажу – под меня… ляжет?»
Яма под ногами исчезла. Вместо нее желто, тускло заблестели доски вымытого поутру пола. Баба Матвеева приходила, намыла; солдатка, щуплая, худая, рот большой, галчиный. С ней охрана и не баловала: такая тщедушная была, кошке на одну ночь и той маловато будет, скелетиком похрустеть.
Песня доносилась будто издалека, из снежных полей. Солнце головкой круглого сыра каталось в снятом молоке облаков, в набегающих с севера сизых голубиных тучах. Цесаревич тоже поглядел на Михаила.
«Черт, глаза как у иконы. Хоть Спасителя с мальца малюй! Да богомазов тех постреляли, повзрывали. Яма… яма…»
В глазах Марии он видел жалость, и он перепутал ее с нежностью. В глазах Алексея горело презрение. Две ямы. Две темных ямы.
А Пашка? Кто она, где?
…его яма. И падает в нее.
Лямин развернулся, как на плацу, и, топая сапогами, выкатился из залы. Вон от пустых тарелок, от крошек ситного на скатерти. Пусть баба Матвеева скатерть в охапку соберет да крошки голубям на снег вытрясет.
* * *
…Она ведь никакая не старуха. А все тут ее и видят, и зовут старухой; и в глаза и за глаза; и она, скорбно и дико взглядывая на себя в зеркало, тоже уже считает себя старухой – ах, какое слово, ста-ру-ха, как это по-русски звучит глухо, вполслуха… вполуха…
Будто мягкими лапами кошка идет по ковру.
Нет, это она сама в мягких носках, в мягких тапочках сидит и качается в кресле-качалке. И все повторяет: старуха, старуха, ста… ру…
Муж подошел к ней, положил ей руку на плечо, и кресло-качалка прекратило колыхаться.
Как всегда, его голос сначала ожег, потом обласкал ее.
– Аликс, милая. Вот ты скажи мне.
Она подняла к нему лицо, и оно сразу помолодело, прояснилось. Зажглось изнутри.
– Что, мой родной?