Елена Крюкова – Огни в ночи (страница 23)
***
Тютчев впрямую работал с архетипами. Благо жизнь разворачивала перед ним целый веер архетипов. Вот война. Человечество не живёт без войны. Люди сражаются друг с другом; воюют народы; Тютчев думал о возобновляемости, о роковой повторяемости войны, о том, что война множит дурную бесконечность скорби и боли, – а как от неё увернуться, как избегнуть её, если она, как и мир, кровавым архетипом положена в земное основанье?
На всю жизнь запомнил мальчик Тютчев, как уезжали они прочь из Москвы от её страшного, великого, вселенского пожара: от Наполеонова ужаса, сравнимого, может, только с библейским ужасом, когда Давид побивал филистимлян ослиною челюстью или Иисус Навин мановеньем руки останавливал солнце, чтобы врагу не удалось убежать под покровом тьмы, чтобы успеть сразиться и закончить адскую битву. Война! Вечно ли это земное проклятье? Или после Страшного Суда, когда Господь придёт на землю в блеске и славе Своей и будет судить всех, живых и мертвых, Страшным Своим Судом, и небеса совьются в свиток, и будет прочитан Последний приговор, все-таки явится Жена, облеченная в солнце, и наступит вожделенный вечный мир, тысячелетнее Райское царство?
О, наступит ли… Или суждено сражаться и сражаться, воевать и воевать, и, кто попадает в красное жерло войны, уже никогда не забудет её, как никогда не забудет свои страшные войны наш великий народ…
Война и мiръ… Небо и земля… Любовь и ненависть… Жизнь и смерть… Да, архетипы. Да, вечные дуалы, земные символы в крепком объятии: не разорвать, не расцепить. А его душа всё идёт впереди, всё маячит на этой туманной дороге перед ним, поэтом, невесомой, призрачной фигурой, и да, жизнь часто кажется ему сном, он сновидит наяву, он записывает стихи, как во сне, как в ночи, так сомнамбула идёт по карнизу, точно и торжественно ступает, никогда не упадёт, ведь свет небесный над ним и в кромешной ночи, и его сон ему – зеркало, и его зеркало ему – его любовь, и его любовь ему – его Бог, и его Бог ему – его стихи, и его стихи ему – вся его жизнь.
И он знает, что ей есть конец.
И, пока последний час не пришёл, он всё соединяет; сшивает кровавой ли, золотой ли, ангельской нитью два мира: Этот и Тот.
Он знает: люди забудут, каким он был дипломатом, каким мужем, хорошим или плохим, каким другом, верным или не слишком, кого хотел вызвать на дуэль, как хотел вызвать графа Крюденера, за которого внезапно вышла замуж его великая первая любовь Амалия Лерхенфельд, красотка, дочь баварского посланника в России; он впал в бешенство, в отчаяние от измены и коварства, его с трудом отговорили от дуэли, и он не стал стреляться, а потом жалел об этом; забудут всё, что он представлял из себя в текучей реке простых людских дней, а будут помнить лишь его стихи, рожденные светло, мучительно и непонятно при свете свечи, при свете небесных звёздных свеч за окном.
Вот это, обращенное к бедняжке Амалии, ставшей не его женою, будут помнить.
И петь эти бесхитростные, светлейшие слова на дивную, нежную, неизвестную музыку.
И слёзы лить над ним.
…а чьё же лицо наклоняется над ним, страдающим, больным, старым уже, такое родное, такое близкое и милое, да это жена его вторая, Эрнестина, о нет, он путает лица, может быть, это первая его женушка, Нелли, что попала в кораблекрушенье, сильно простыла да так и умерла, в хриплом кашле и в диком жару; нет, это любимая Лёличка, последнее благословенье его, она глядит на него большими, как у ангела на фреске во храме, очами, и льются по её щекам слёзы… льются… льются…
***
Овстуг. Опять Овстуг. Опять его лебеди – и в пруду, между лилий, и в небесной синеве. Нет, сини нынче нет, и рваные тучи несутся по небосводу, заволакивают пеленой солнце. А хочется света. И чтобы он, свет, выхватил изнутри, из довременной тьмы, тот Космос, что погиб, ушёл со смертью единственно любимой. Время! Ты перелистываешь нас, как страницы. И на какой из них записана твоя последняя дата? Время! Зачем мы тебя разлиновали, расчленили, втиснули в графы и реестры! МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС – исчислен, разделён и взвешен, так вещали письмена на стене той многолюдной дымной залы, где гудел и сверкал пир обреченного царя Валтасара. Что же оставит миру он, Фёдор Иванович Тютчев? Председатель Комитета цензуры иностранной? Государственные бумаги? Женские слёзные, отчаянные письма? На пиру какого жестокого – или милосердного – Царя он поднимет последнюю чашу?
Глаза не видят. Язык не молвит слово. Недвижность, вот что ждёт его. Кому диктовать статьи, кому бормотать стихи? Кому жаловаться на вспыхнувшую в Европе войну между немцами и французами, ужасаться ей, и без слёз, выжженной душою, оплакивать тех, кто лёг на поле брани? Всюду смерть. А небо? Где же небо? Где же Бог? Звёзды?
Он понимал: из собственной жизни, времени исторического, из собственной поэзии, времени сверхчувственного и тайного, он выходит в третье измерение – во время небесное, Божественное.
Вот он, его ночной Космос; на тёплой ладони земли, в виду родной усадьбы он лежит в поле, и небо над ним, и чего ещё желать?
Небо – в нём. Он – в небе. Всё соединилось. Всё сплелось.
Так просто. И так счастливо.
Как это у него в том молодом его стихотворении?.. ах, как точно всё он обозначил… пожалуй, лучше и не скажешь… вот об этом, об этом великом чувстве всеединства… о Космосе этом, о Боге, вся и всех соединяющем, всё примиряющем… Как давно он это сочинил! А ведь как просто…
Жизнь… тайна сия велика есть… да, как любовь…