Елена Крюкова – Огни в ночи (страница 22)
Он великолепно знал историю – и родную, и мiровую.
Он имел возможность сравнить рождение, жизнь и развитие родной страны с жизнью других стран.
На чьей же стороне был перевес?
И на чьей стороне был он сам?
…он слишком любил Россию, чтобы не прощать ей все её промахи, обиды и грехи.
Он понимал ее князей и царей, он жалел её люд, мужиков и служивых, он мысленно вставал на колени перед ржаным, как рядом с Овстугом, полем и целовал землю, пахнущую травою и будущим хлебом.
Что перед его любовью к России стоила вся хитроумная политика, вся строгая государственность, которою он всю жизнь старательно занимался?
История и государственность порой прорывались в его стихи; он рифмовал «сегодня» и «всегда», а пламенное «всегда» все равно побеждало мгновенное «сегодня».
Он время от времени набрасывал на бумаге картины преходящего, не мог не откликнуться на события, происходящие здесь и сейчас, они исчезали так же быстро, как и появлялись, и тут пронзительная, бередящая сердце нота вечности всё равно прорывалась в сегодняшнюю бурнопламенную симфонию, и не получалось целиком и полностью родить насущную рифму на злобу дня.
А между тем политик Фёдор Иванович был отменный. Все тонкости дипломатии были ему известны и подвластны. Его зоркий глаз и сильный ум всё ловили, всё примечали, изо всего делали выводы – не скороспелые, а взвешенные. О других странах он ведал всевозможные подробности, и в его каждодневной рутинной работе эти детали ему пригождались; он многое прощал чужеземным послам и насквозь видел хитрости иноземных владык. Но то, что касалось России, было ему свято. К России нельзя было прикасаться грязными либо легкомысленно порхающими руками. Россия, с её сакральной Царской Семьей, с иерархией её сословий, с её солдатами и крестьянами, князьями и мастеровыми, моряками и иереями, со Христом её, вечным, и кротким, и вездесущим, незримо идущим, птицей плывущим в небе рядом с путником, рядом с одинокой дорожной кибиткой, и была Бог; она была под Богом, она была у Бога под крылом, в Боговой ладони, – как начальные письмена Евангелия от Иоанна. Он с детства помнил эти слова. Огненный Иоаннов Логос всю жизнь жёг ему больно, бурно бьющееся сердце. Что он, поэт, мог поделать с пылко бьющимся сердцем своим? Лишь перелить его в жаркие строки.
О, он, мастер, прекрасно знал опасность не пройти по острому лезвию кинжала – и тогда страсть могла стать в стихе лживым пафосом, а искренность – стыдной навязчивостью. Нежность – превратиться в сладкое варенье, а гимн святости – в площадную трескотню. О, он великолепно чувствовал эту грань, за которой поэзия превращалась в свою искусную подделку! И он сторонился этой опасной границы. Все, что лежало за этой границей, было в поэзии настрого запрещено. Всё, что лежало внутри Богова кона, было – счастье. Поэзия. Русь. Летящий в зените белый лебедь.
***
И вновь и вновь наезжал он в Овстуг, годы летят, зренье гаснет, волосы серебрятся, время бьётся с ним и переборет однажды, а взор ловит вокруг, по дороге, пока он трясется в повозке, то, что не видел, не чуял раньше – и то, что невидимо, что не цепляет глаз и чему не внимает ухо, но что сочится, просачивается в тебя, становясь твоею болью и кровью, и на щеках солоно, и на губах твоих соленая влага, что это, ты плачешь, да, я плачу, плачу, как все они, что там, в избах, за околицами, на порогах усадеб, на пыльных скитальных путях, близ уходящих в бесконечность серебряных рельс, и сколько ещё паровозов разобьется, и сколько флагов в небесах затрепещут, нам не дано знать будущего, мы не знаем даже завтрашнего дня, и остается плакать, лишь плакать, только плакать, да будут благословенны эти слёзы: пока человек плачет – он жив, он любит.
Душа его превращалась в странницу. Да, да, в скиталицу, в калику перехожую; то, чем он был в мiру, в обыденности своей – семья, измена, проклятья и прощенья, великая любовь, забвение и воспоминание, жёны и дети, и снова жёны и дети, и снова пронзительный, колыбельный младенческий крик, все это исчезало, как исчезает осенний день в дожде и тумане, он шёл рядом со своей одетой в чёрную рясу душой по светлой, как молоко, дороге, тающей в дымной дали, он шёл и видел боль, нищету, слёзы, опять слёзы, косые избы, косые дожди, чёрствую корку в руке сидящего при дороге мужика, косую молнию, ударяющую из чёрных туч прямо в куполок сельской крошечной часовни, он шёл и шёл дальше, всё дальше, и глотал слёзы, а душа его, странница, паломница, шла впереди его, всё впереди и впереди, и он не мог её догнать, как ни прибавлял шаг, как ни старался; а потом бросил стараться и вольно, свободно ступая, пошёл, и воздух осенний полной грудью вдыхал, и знал: жизнь мала, а земля велика, и каждый на ней – Господь, ибо Господь к каждому пришёл, Он пришёл не к праведникам, но к грешникам, – и шёл, слёзы глотая, и сознавал великие, на земле, грехи свои, и спрашивал себя наивно, по-детски: а разве любовь – это грех? а разве тот, кто любит, не достоит нынче же быть со Христом в Раю?
Его историческое время постепенно исчезало. Он медленно и верно погружался в то время, которого жаждал всю жизнь – чем оно было, он так и не мог бы с достоверностью обозначить. Легендой? Мифологией? Мечтой? Ах, да, оно было поэзией. Чистой поэзией, беспримесной, играющей всеми гранями под солнцем, как алмаз «Орлов» или алмаз «Шах». Ему сам Бог судил поселиться и жить внутри дворца поэзии; и вот оно, пришло, явилось, его настоящее время. Оно эквивалентно вечности, и доказывать это не надо; надо только внимательно его слушать. И за ним записывать.
Записывать. Это всё, что ему остается.
После того, как…
***
Она всё-таки умерла. Его бесценная Леличка. Молодая! А что есть молодость? И что такое старость? Каждому отмерен свой срок. Никто не знает часа своего. Он молился Богу, потрясённо, снова в слезах, вдумываясь на ходу в слова молитвы:
И жена, в слезах, согласно голову наклонила.
«Его скорбь для меня священна, какова бы ни была её причина», – скажет она в те страшные дни друзьям и недругам.
…а может, ему это приснилось? Привиделось? Старшего Фёдора и малютку Николая – Лёличка Денисьева назвала старшего сына именем его отца, возлюбленным именем – на воспитанье взяла тетка Лёли, Анна Дмитриевна.
Так соединяются времена и семьи, так тает ненависть и связываются судьбы крепкими – не разрубишь – узлами. Может, в этом и заключён великий смысл рождения и ухода? И смерть всё прощает; всё просветляет; и всё и всех сочетает.
Смерть – и ещё поэзия.
Без неё мы бы море жизни ни за что не переплыли.