реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Крюкова – Фрески Времени (страница 5)

18

У всякого из нас свой Байкал. Своя мощь великой природы. И – великой жизни нашей, и общей, народной, и отдельно взятой; вот наша родова, наши кровники, вот те, кто далече, а вот неведомые, навеки незнакомые, – но все мы современники, сомгновенники. И этот сердечный, духовный Байкал – озёрная чистейшая икона, образ, подаренный природой, таёжное благословенье. У Байкала есть, буряты верят, Бурхан; он его хранит, стережёт, питает, а Небесное Око, Белая Вода (Бай-Кель) питает и вдохновляет нас.

Счастлив рождённый в Забайкалье писатель Анатолий Байбородин. Внутрь нашего времени судьбой вброшенный, он, как художник, раскрывался навстречу людям медленно, не чураясь в прозе с размахом широких крыл ни торжества, ни страдания, не упуская из виду никакую сокровенную подробность единственного бытия и в то же время обнимая душой великую тайну художественной цельности.

Что такое цельность? От чего она происходит-рождается, как воздействует на живую ткань художества? Есть в произведении искусства некий незримый магнит, он могуче, властно притягивает к себе все мелочи, все изобразительные плетения-узоры, что хочет и может сотворить мастер; имена того магнита могут меняться, но они все одной природы, происхождения одного: Родина – земля – народ – природа – небо – Бог. Магнит собирает, магнит заставляет тебя становиться чище, лучше, требовательнее к себе. Читая прекрасные стихи или прекрасную прозу, ты не только воображаешь живые картины, бытийные и событийные; ты соотносишь их с собственной жизнью, а главное, ты ОТКРЫВАЕШЬ неведомое, прикасаешься душой, драгоценным чувством к тому, что ты не испытал, а вот теперь, читая подлинного художника, испытываешь.

Это твой опыт постижения сердца как Космоса.

Так человек, погружаясь в искусство другого человека, ныряя в него, как во хрустальный холодный Байкал, и плывя в нём с захолонутым сердцем, рассматривая далеко на дне цветные каменья, созерцая медленных царственных ельцов и юрких золотых рыбок-голомянок, проживает иную жизнь. Разве это не чудо – многократно прожить жизнь свою?

Рыбы и птицы. Перелётные, небесные, и домашние, родные, вот они, рядом с тобой, куры-утки, в стайке во дворе. Жизнь неистребима. Ты, малец, по жизни бежишь, задыхаясь, тебе надо догнать и перегнать, вволюшку наозоровать, выше всех подпрыгнуть, победить. А потом руки греть у бешеного, косматого костра. Согласно ритмике чудес природы живут и люди; родные люди, ведь они постепенно вырастают вот из этих гололобых огольцов, из этих мальчишьих криков и беготни, из забайкальских, в полнеба, кроваво-парчовых закатов, из озёрной тишины, что манит тайной и пугает плеском Иномiрия.

Иной Мiръ… да ведь он далеко, отсюда не видать… а свой-то, близкий-роденнький, да вот он: с матерью и отцом, со всем хозяйством, со всей древней жизнью, что перед глазами героя повести, Ивана Краснобаева, мальчонки Ванечки, играла и сияла каждой кровной мелочью, каждым днем бескрайней, так казалось в те поры, жизни:

"(…) Вспоминая, отец выкурил самокрутку до корня, когда говорят: кури дружок, я губы обжёг, и, поплевав, загасил. Надел брезентовые верхонки, ухватил колун и отмашисто саданул по чурке; а мать, пробегая по ограде, вдруг замерла… Настрадавшись от недельной пьянки-гулянки, умилённо глядела на трезвого и домовитого мужика, но потом взгляд заволокло слезами, словно стылым, моросящим дождём, и мать безголосо заплакала. Горькая и сырая бабья доля: и в горе воет, и в радости слезьми уливается… Хвалила мать богоданного, глядя как нарядная, золотистая поленница выросла по бревенчатый заплот, гадая о житье-бытье просто: слава Те, Господи, сена корове накосили – с молоком перезимуем; картошку в подпол ссыпали, бочонок капусты наквасили, лагушок рыбы насолили, дров напилили, муки, соли, сахара запасём, так и п о миру не пойдём, с голоду не пропадём… даже если папаша загуляет. Загуля-а-ает… – смолоду обвык. (…)".

А вот и зима! "Десять месяцев зима, остальное лето", – смеялись мы в детстве, выкрикивая друг другу эту непонятную неоспоримость. Внутри холоднющей, злющей, и так царски, райски, алмазно сверкающей зимы – тепло печи. А печь топят дровами.

"(…) Отец, если дрова кололись легко и ловко, добрел, и, случалось, на перекуре толковал сыну:

– В твои лета, паря, я уже в лес ездил по дрова… Помню, махнули в лес с братом …ему о ту зиму одиннадцать было… свалили пару листвяков, распилили на кряжи. В сани завалили кряжей пять, перевязали и тронулись с Богом. И, помню, примораживало, а коль мороз, дак сорок пудов на воз – снежный наст крепкий, дорога лёгкая, можно и побольше в сани нагрузить. … И помню, растяпы, топор посеяли в дороге. Беда… Тятя не облаял, но велел: «Ну, паря, чаю хлебните с мороза, да и валите в лес, ищите топор. Коня не дам, конь устал, пешком дуйте. Без топора не возвращайтесь – топор кормит, поит, одевает, обувает и обороняет…»"

И вот так, у писателя, у художника слова Анатолия Байбородина дрова становятся не просто тематикой повествования, а – АРХЕТИПОМ бытия.

Анатолий Байбородин сурово и вместе самоцветно архетипичен. Что это означает? Библейски изначален. Его Библия – как в музыке тема фуги и контрапункт: тема – Сибирь, контрапункт – мелодия живой души, то нежная, то колко-хвойная, то отчаянная, то кровавая. И снова, снова – через линзу человеческого уклада – Божия: на полнеба.

Архетипичен – это значит: упрямо идёт на вечность, на её свет, а ориентирами, вешками избирает приметы Времени, ступая по сине-сизому байкальскому льду.

Это значит – когда непроглядная темень вокруг, самому исполниться мужества и вспыхнуть, и стать светом. Художество, мастерство писателя тоже может превратиться в свет.

В огонь.

В тот огонь, что пылает-полыхает, когда в печи дружно горят дрова.

И ведь печь тоже становится архетипом: это кладезь огня, его укрощение, ему поклонение, его приручение, им наслаждение, перед ним трепетание – ибо ты человек, а огонь – стихия.

Дрова – это благо, благодать, не только и не просто отопление на селе, в избе, на заимке, но – ВОЗМОЖНОСТЬ жизни. Дрова есть синоним жизни, ибо вся жизнь земная, зимняя спасается дровами, оранжево горящими в копотной печи.

Жизнь – горящее древо… Поленце – как древко золотого, красного флага, спасительного, свободного, в лютый колотун, красного крыла. Да ведь и сами люди в мешанине времён, в Боговой гигантской печи – кто они такие?.. – горят и сгорают, и обращаются в самосветящиеся, вспыхивающие то синим, то алым головни: чернеет поглощающая всех земля, пылают поверх неё костры, и память заставляет ушедших источать призрачный свет, переливаться недосказанной при жизни любовью; мы – дрова, и этот надмiрный архетип лунно горит над укрытой белой холстиной землёй в чёрно-сажевой, остылой печи неба.

Один герой шествует по всей долгой повести. Само речное течение текста – ход жизни. Трудно уловить и запечатлеть поток. В нём можно только плыть, как в бурливой, сине-изумрудной, строптивой Ангаре.

В природе человек вольным стилем плывёт; то задыхается и барахтается, то сильно выбрасывает руки вперерез волне; сам свой маленький мiрокъ строит, оглядываясь на Вселенскую многозвёздную избу. Медленно крутится годовой круг, вечные мiровые Часы…

"(…) В прошлом году – затяжная поздняя осень, тёплая, посему и сиротская, и вербе почудилось – весна: распушилась, яко на Вербное воскресение. Ох, поспешила верба с пухом: на Казанскую Богородицу небо с утра прослезилось, а к потёмкам приморозило, ночью оттеплило и до рассвета – густой снегопад. Верно речено стариками: осеннее ненастье – семь погод на дворе: сеет, веет, крутит, мутит, ревёт, сверху льёт и снизу метёт. Потом весна явилась, тоже не чище; времена года хороводились вокруг лесной избушки, томили душу сладкой истомой, потом жгли душу горечью одинокого, не обласканного житья-бытья.

Марья-зажги снега, заиграй овражки – с любовию, но по-свойски, словно деревенскую жёнку, сельские мужики и бабы величали преподобную Марию Египетскую; и в день её апрельский вдруг с отцветающих небес на вешние леса и поля слетелись все времена Года: Весна – игривая дева, украшенная звонколистым зелёным венцом, Лето – томная дева в цветастом сарафане, разметавшая по смуглым плечам белёсые косы, Осень – грустная дева, накинувшая багряную шаль, и Зима – суровая дева в синевато-белом покровце. Взявшись за руки, девы повели хоровод: с утра по-зимнему примораживало, потом валил сырой осенний снег, а к полудню припекло весеннее солнышко, звенели ручьи и по-летнему зеленела, цвела мурава по сухим угорам. (…)"

А живой огонь – центр первобытного Мiра, он же и средоточие Мiра новейшего, со-временного художнику. Вот он, магнит жития-бытия! Да ещё какой! Руки огня тянутся к людям. Люди, возжегшие огонь, то любуются им, то еду на нем готовят, то с его помощью растапливают баньку, а то просто, до костей промёрзнув, греются у огня. Огонь – не только древний Бог, но и человек. Значит, дрова, при помощи коих таёжный Красный Владыка живёт на свете, – это еда огня, и всяк живущий поглощает пищу свою, чтобы возрадовать Того, Кто превыше всех вознесён.

Дрова разношёрстные. Разномастные. Житель, к примеру, среднерусской равнины прекрасно знает: лучше всего, жарче всего горят в печи дрова дубовые. У сибиряка иные о дровах понятия. Более всего лиственницу ценит сибирский человек – чалдон, гуран. И не только лиственничные дрова, горящие дольше всех и щедрее всех дарящие тепло, а и всевозможные хвойные деревья. Дух свежей хвои – это как благословенье таёжное, вдохнёшь глубоко хвойный аромат – это же как праздник! Кедр-митрополит… пихты-воины… ели разлапистые… сосны горделивые… Тайга вся, сплошь, хвойные дружины. Человек посередь этого колючего царства – добытчик пропитания, веселья, жизненной силы, маленьких радостей… и тепла. За тепло надобно сражаться! И, значит, всякий день надо выходить на войну с жизнью.