18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Елена Клещенко – Мир без Стругацких (страница 43)

18

«Вот ведь чёрт, – думает Семён, – почему я ничего не помню?» Ужин закончился часов в девять, ушла она в двенадцать, всех дел было минут на десять… пятнадцать в лучшем случае. Что же они делали два с лишним часа? Кажется, она рассказывала Семёну про свою жизнь… но он ничего не помнит, точнее, помнит только, как во время её рассказа в нём поднялась волна тревоги, да, эту тревогу он помнит хорошо, после стафилококка она служит предвестником видений и кошмаров, – но в Караганде он был задолго до стафилококка. Но два с лишним часа! Целая жизнь – и он ничего не помнит! А ведь он писатель, память – важный инструмент для писателя, ничуть не менее важный, чем печатная машинка или вечное перо. Почему же он н чего не может вспомнить? Да Господи, понятно же почему! Сколько в его жизни было таких романов «до полуночи» с коридорными, официантками, горничными! Всех не упомнишь – вот и эту он не помнит, помнит только свою верную догадку: никакая она была не казашка, а – действительно – немка, причём немка наполовину… кажется, мама была немецкая коммунистка, а папа… папа, кажется, был генерал. Хотя это она, конечно, соврала, небось набивала себе цену, как в дешёвом борделе. «Но всё равно, – думает Семён, цепляясь за диван и с трудом садясь, – радостно, что хоть что-то удалось вспомнить!..» Точнее, хоть что-то, кроме той самой тревоги, которую он и не забывал, тревоги, которая накатила на него в гостиничном номере во время её рассказа, накатила почти как сегодня в редакции, когда он открыл эту чёртову тетрадь.

Не вставая, он подтянул к себе дипломат, трясущимися пьяными пальцами вытащил тетрадь – кажется, ещё более замызганную, чем утром, – открыл и продолжил читать:

(синяя тетрадь)

Мы все знали, что она обладает властью, не сравнимой ни с какой другой. Какова была природа этой власти, откуда она взялась – никто не знал, все знали только, что она появилась там, где потом возник Дальлаг, до нас – до зэков, вертухаев, начальников, до колючей проволоки, до вышек и бараков, до сторожевых собак, и, возможно, появилась даже раньше самой тайги, раньше укрытых снегом елей и сосен.

Она пришла сюда первой – и последней уйдёт отсюда. Мы все знали, как это будет: когда-нибудь всё закончится, мы разломаем бараки, обрушим вышки – и сложим костёр из этих обломков, из гнилых промёрзших досок, из тачек и нар, из черенков лопат, из столбов, на которых держалась колючка, из кумачовых лозунгов на здании лагерной администрации, из того, что останется от самого этого здания. Это будет грандиозный костёр, пламя взовьётся до самых небес, и в его свете зэки и вертухаи забудут свою волчью вражду, станут вокруг костра в широкий круг, достанут свои несчастные, сморщенные члены, которым так и не нашлось достойного дела все эти долгие годы, когда одинокими ледяными ночами они набухали кровью, призывая к себе хоть какое-нибудь живое существо, готовое принять их в себя… ждущие хоть кого-нибудь, кроме правой или левой руки, раз за разом передёргивающей их – туда-сюда, туда-сюда, точь-в-точь как дрочила-старшеклассник, который не может поверить, что на свете будет хоть какая-нибудь девушка, которая будет готова приласкать его и отдаться ему. Да, впервые за все эти годы мы публично обнажим наши члены – и, стоя перед пылающим огнём, нассым в него – все вместе, воры и суки, блатари и каэры, зэки и вертухаи. Мы закроем глаза, как закрывали, когда мы дрочили, но наше удовольствие будет несравненным – мы будем ссать так, как птица пьёт воду, как ребёнок припадает к материнской груди, как прожжённый алкаш тянется к вожделенной бутылке. Мы будем ссать вдохновенно, как грузинский тамада, стоя во главе огромного, уходящего в бесконечность стола, говорит за тостом тост. И подобно тому как за таким столом не просто выпивают, а бокал за бокалом осушают за хозяев, за гостей, за их родственников, названных поимённо, так и мы будем не просто мочиться в огонь, но ссать за нас, за нас всех, за тех, кто соберётся той ночью вокруг костра, пылающего до небес, а потом – за тех, кого уже не будет с нами, за тех, кто смотрит на нас с райских облаков, попивая божественный алкоголь, амброзию, нектар, компот или морс, – кто знает, что пьют наши мёртвые, глядя на то, как мы ссым за всех умерших, за всех, кто замёрз заживо, кто ушёл под лёд, кого нашли пуля вохры, клыки сторожевых собак, расстрельный приказ, цинга, туберкулёз, гангрена и сепсис? Кто знает, смотрят ли умершие на то, как мы ссым в огонь, поминая тех, кого шлёпнули, грохнули, чпокнули, кого добили, пристрелили, ликвидировали, кого отправили в штаб к Духонину, кому дали вышку, кого расстреляли по заключению суда, по решению тройки, без суда и следствия, просто так, по пьяни, на ровном месте? Видят ли они, как мы ссым за тех, кто упокоился в могиле, и за тех, кто так и не был похоронен, ибо промёрзшая земля не поддавалась ни кайлу, ни лопате?

А мы будем ссать, ссать яростно и исступлённо, и наши струи будут вскипать, достигая огня, и наши мочевые пузыри будут неисчерпаемы, словно сказочная заколдованная бутыль, ибо нам нужно слишком много времени, чтобы помянуть всех ушедших, помянуть всех, кто пришёл в эти края и остался здесь навсегда. И ночь будет длиться без конца, и костёр будет гореть не угасая – но потом, спустя вечность, пропоёт труба, пропоёт почти неслышно, но мы все расступимся, давая дорогу нашей королеве: Её Величество Белая Вошь выйдет из ночной тьмы, выйдет и пройдёт между зэками и вохровцами, притихшими, потупившимися, прикрывающими руками свой срам, она пройдёт, почти не замечая нас, как луч света проходит сквозь тьму, не замечая её, а только рассеивая, она пройдёт совсем рядом и подойдёт к горящему до небес костру, подойдёт – и войдёт в огонь, войдёт сама, словно во время какого-то варварского обряда огненного погребения. И тогда тысячи, мириады искр взметнутся в небо – и над всеми созвездиями Магадана, над всеми созвездиями древних греков, над двенадцатью знаками зодиака, над Персеем, Кассиопеей и Андромедой, над Большой Медведицей, над Млечным Путём, над звёздами, названий которых никто не знает, – да, той ночью над всеми ними вспыхнет новое созвездие, вспыхнет как прощальный салют тем, кого мы поминали этой ночью, вспыхнет и загорится, как огромный крест, как надгробный памятник всем нам. Будет сиять, сиять вечно, отныне и навсегда, сиять в бездонной пропасти небес, протянется сквозь чёрное ночное небо, прорезая небосвод словно взвизг, словно крик… протянется в честь нашей королевы, протянется выше всех созвездий, всех звёзд, протянется через всё небо – и будет пылать в ночи, указывая дорогу тем, кто придёт следом за нами.

Им будет легче, ибо им будут даны путеводные звёзды; им будет легче, ибо они будут знать имя новорождённого созвездия – они будут его знать, потому что той ночью, последней ночью Дальлага, мы наречём этот крест – крест, сияющий в небесах превыше всех галактик, туманностей и звёздных скоплений, – мы наречём его, и имя, данное нами, навеки останется в небесах как память о тех, кто сгинул здесь, внизу, на этой холодной, мёрзлой, безжизненной земле.

И той ночью дадим мы ему имя в честь нашей королевы, и имя это будет – Вшивый Путь.

Тетрадь выпала из рук Семёна Углича, советского писателя и драматурга. Семён Углич, член президиума Союза писателей СССР, лауреат премии Ленинского комсомола, возможно, без пяти минут лауреат премии КГБ, премии, которую даёт самая страшная организация в Советском Союзе, – урождённый Самуил Гольдберг, Сеня, Сёмушка, Маринин дядя Сэм, – он спит, выронив из рук недочитанную потрёпанную тетрадь с замызганными углами, с масляными пятнами на обложке. Он спит полусидя, уронив голову на грудь, струйка слюны стекает по подбородку, сопение и храп слышны в супружеской спальне, где одинокая Алевтина пытается уснуть, пытается забыть свои злость и обиду, пытается не слышать рулады, которые издаёт в глубине огромной писательской квартиры заполненная мокротой и слизью носоглотка её мужа, который к середине ночи окончательно сползёт на казахский ковёр, где свернётся в позе эмбриона, обхватив руками голени, уткнувшись лбом в колени, вздрагивая во сне, всеми порами выделяя липкий пот смертельного ужаса, эти слёзы старого, измученного тела, терпкую влагу ночного кошмара, кошмара, который возвращается раз за разом, ночь за ночью, – возвращается, чтобы с рассветом исчезнуть из памяти до того мига, когда он снова закроет глаза, снова погрузится в причудливый мир искажённых видений, не имеющих никакого отношения к реальности, в которой живёт свою дневную жизнь Семён Углич, заслуженный советский писатель и драматург.

Семёну снится, что в Москве один за другим гаснут огни, снится, что кромешная ночь спускается на город, засыпают его жители, засыпают праведники и грешники, партийцы и беспартийные, физики и лирики, диссиденты и кагэбэшники, засыпают москвичи и гости столицы, – и в тот момент, когда сон закрывает глаза последнему из них, реликты ушедшей эпохи, разбитые и покорёженные памятники, покидают запасники, куда их свезли много лет назад. Сотни и тысячи, почти неотличимые друг от друга, они шагают по лунной дорожке, барабанная дробь вторит их шагам. Шутовская процессия проходит по улицам уснувшего города, гигантская статуя, статуя Генералиссимуса, возглавляет ночное шествие – и следом за ним идут его копии, мраморные, гранитные, бронзовые, медные, гипсовые, кто с трубкой, а кто-то – без трубки, кто-то без головы, без руки, без ноги, без туловища. Чем ближе к хвосту процессии, тем больше обломков, тем больше одиноких рук, ног, ладоней, ушей, усов, сапог, трубок, пуговиц… гипс, медь, бронза, мрамор.