Елена Клещенко – Мир без Стругацких (страница 32)
Опять же, если я кому-то действительно нужен, всерьёз – взойдут сами поближе.
Вот, как тогда было, когда Нёсё с Артемидой поссорились. Прибежала целая толпа: дети, зявки, позвали меня, беда совсем, говорят.
Я спустился. Не быстро, конечно, надеялся, оно само закончится, пока дохромаю, но нет.
Стоят, кричат, Клавдея Лиханова руки в боки уткнула, Мартемьяна с ухватом, за Нёсё стоят Сёмё с Хёсё, жужжат взволнованно, а на Артемиду тётя Хая наскакивает.
– Я тебе, – говорит, – покажу, кого здесь так нельзя называть!
– А я тебя и не называла! Разве ж я называла тебя, что ты такое говоришь!
– А почто на меня показывала?
Нёсё сразу ко мне. Казалось бы, ну обычное дело, малышня в футбол играла, разбили у неё макитру. Научилась на свою голову посуду на плетне сушить, вот, пожалуйста. Винит Стильку Артемидиного, тот отпирается.
Пошёл я от баб к малышне. Стилиан макитру, говорит, не бил. Кто бил – того вообще не заметили, играли, вдруг слышат: Нёсё шумит. Ну как, в команде он старший, он ли бил, не он – ему отвечать. Обычное дело: иди пару грядок выполи, воды накачай, мало ли, опять же всей командой можно, неужто первый раз.
Не, говорит, он бы пошёл, да мать его хотела домой забрать, у ней тоже что-то работы много, а Нёсё отпускать отказалась, вот они и заругались. И ругаются стоят, он бы уже сам пять раз всё сделал, а они орут.
Я поворачиваюсь к матерям, а там уже затихло. Стоит Станислава Яновна. Так-то она женщина нерослая, Нёсё, считай, по пояс. Но если человек – директор школы, то тишину наводить умеет. В рабочий день на ней был бы пиджак с орденскими планками, а так – в домашнем. Волос белый у Станиславы с юности, а что седой весь, это не всякий сразу поймёт.
И она тихо-тихо так говорит:
– Нёсё, кто научил тебя этим словам?
Нёсё затопталась и отвечает, что её запутали вконец, что Артемиду звать жидовской мордой нельзя, потому что к ней не относится, а Хаю – тоже нельзя, но потому, что относится, и кого она обидела и почему, она уже сама не понимает, а макитра-то разбита, а у неё той посуды тоже не полный дом.
– Нёсё, неважно, кому ты это сказала. Важно, кто тебя научил эти слова сказать.
Тётки молчат, малышня молчит, Сёмё что-то бормочет про себя.
– Скажи, Нёсё, – тихо говорит Станислава Яновна, – если ты своих детей со старым снарядом, канистрой бензина и спичками поймаешь – ты будешь спрашивать, что они хотели поджечь? Или узнавать будешь, кто дал им бензин и взрывчатку?
Нёсё аж вся ощетинилась.
– Конечно, – отвечает, – спрошу, кто дал. Ой, найду, кто дал!
– Вот ты сейчас тот ребёнок с канистрой, – говорит Станислава Яновна, – а как жжётся от этих слов, ты вон у дороги на Виноградово посмотри, где братская могила. Кто. Научил. Тебя. Этим. Словам?
И все молчат. А я думаю о Станиславиных четырёх похоронках, что у ней прямо над столом, под стеклом, она ест дома вечером одна, а с ними разговаривает. Ничего другого у ней ни от мужа, ни от сыновей нет. Старый дом-то сгорел, когда румыны отступали, а у самой ни единой карточки не осталось после ареста, её ж должны расстрелять были, чуточку не успели.
– Это Клавдея говорила, – говорит тут Сёмё, – Станислава-праматерь, прости нас, мы не знали, что это плохие слова.
– Вас не осуждаю на первый раз, девочки, – говорит директор школы, – а ты, Клава, пойдём-ка поговорим.
Увела она Клавдею, а бабы стоят и всё ещё боятся. Что там, я сам стою сзади и дышу тихонько, через раз. Артемида вздохнула и говорит:
– Ты, Нёсё, как захочешь на меня наругаться, ругайся жабой длинноносой, и солёной задницей ругайся, а пиндоской не ругайся. А на Хаю ругайся крысой, скотиной безрогой ругайся, а жидовкой никогда не ругайся, нельзя. А я тебя тараканкой ругать не буду.
– Тараканкой обидно! – говорит Сёмё.
– Ну вот потому и нельзя. Смотрите, а то в следующий раз Станислава Яновна не Клавдею, а вас кого поведёт воспитывать.
– А макитра-то? – вдруг всполошилась Хёсё.
– Ну, пришли зявок, отдам другой горшок, – говорит Артемида, – спасу нет с этими детьми, не давай им в мяч гонять сразу за забором своим!
– Да я ж не видела. Я в дому была!
Ну, это уже они мирно, считай, разговаривают, все и разошлись.
Ребятишки с зявками убежали куда подальше и, смотри, уже опять мячик гоняют. Я подумал и не стал ничего говорить, отошёл тихонечко – и домой, домой. Клавдея давно напрашивалась, глядишь, войдёт немного ума. Очень она сердилась после войны, когда нашей семье разрешили вернуться, а ей, стало быть, пришлось перебраться из нашего дома обратно в отцову мазанку. Наш, татарский, вопрос ей поперёк горла так и стоит с тех пор, а вот за что она на Хаю сердится – кто ж знает, у Клавы всегда счётец запасён, на каждый случай.
В мазанке своей Клавдея после нашего возвращения недолго жила. Когда ведь выстроили дом для маток, то и всей деревне поставили хорошие дома. Уезжать никому не велели, сказали, карантин на пять лет. Зато и в магазин завозят как прямо в Симферополе самом, и в школе любой ремонт – всегда по любой надобности всё есть. И взрослым работы, не пожалуешься, что на лётном полигоне, что в Кара-Асанском институте – всем хватает, молодёжь, кто подрастает, вовсе и не думают уезжать.
Те, что на ЮБК[10] живут, те, конечно, огорчались первые годы, когда Крым закрыли, но потом ведь и послабление с годами вышло, санатории уже пооткрывали обратно, детские лагеря все заработали. Всё, считай, вернулось, только что пролив Перекопский обратно засыпать никто не собирается: привыкли, судоходство наладилось, мосты обещают со временем, только неясно пока, который первый – Генический или Керченский. Керченский покороче на километр выходит, наверное, его раньше строить начнут.
Ну то есть сейчас – нет, сейчас уже не страшно. Что там мы, по соседству! В Москве самой уже не боятся. В самом начале, конечно, всех трясли. Не маток, конечно. Те несчастные, измученные, детей полон дом, а ни печку растопить, ни огород вскопать – ничего не умеют, хуже городских. Боялись мы, что нас вместе с матками решат зачистить от греха подальше.
Сидели, радио слушали, ждали. Два года боялись, но постепенно всё тише, тише стало… Институт начали строить вокруг разбитого корабля. И понятно стало, что позволено нам пожить ещё. А теперь чего бояться? Нет, ну я сам когда взрослого гуцама впервые увидел, то, конечно, оробел. Приезжаю в Джанкой, выхожу из автобуса, а на краю базара ни одного ханурика, сидят молча бабки с мелочной торговлишкой, Айнур сидит в будке, чинит, как обычно, сапог чей-то, а по площади как будто семафор поездной чёрный прохаживается. Боевые гуцамы, они же в два раза выше маток, лапы длиннее, челюсти – во!.. А он идёт и помахивает милицейской полосатой палкой, портупея казённая, а эмблему от фуражки на грудь наклеил.
Я стою смотрю, а он мне сверху скрипит:
– День добрый, дядя Наиль!
Я дар речи потерял, а он робко так говорит:
– Я Сёсё, мы с Периде играли…
Сёсё! Мы, конечно, считай, сразу привыкли, что зявки – не мальчики и не девочки, просто малыши, все в одну ниточку. Ну мордашки немного другие и ручонок четыре, а так ну дети и дети, так же бегают, так же плачут и играют с нашими в те же игры. Сёсё всё с моей внучкой в куклы играла, я привык думать, что подружка. А перелиняла вот в боевого гуцама.
– Привет, – говорю, – Сёсё, да давно ли ты в милиции?
– А вот, – отвечает, – второй месяц стою, мне говорили, тут раньше беспокойно было, а пока ни разу ничего не случилось.
Ещё бы, думаю остаточным обмороком, ещё бы тут да у тебя на глазах кто-то порядок нарушать задумал! На каждой лапе пила, как у богомола, а лап-то четыре, да глаза по всем сторонам головы цепочкой. Какой хулиган тут сдюжит. Выручка в винном упала вдвое! Бабки на базаре, и те вполголоса ругаются и обсчитывать перестали! Айшет потом говорила – сама не видела, – что Сёсё потом уже, осенью, на своём перекрёстке поймала жигулёнок с пьяным водителем и на весу держала, пока этот варяг наружу не выпал. Кресло водительское выкинуть пришлось – воняло, знаете ли. Так что теперь на противоположном конце города ещё бывают происшествия, а здесь – как в детском саду в тихий час: люди чемоданы на площади стали оставлять без присмотра.
С годами гуцамов среди наших зявок выводиться меньше стало. Керим мне сразу говорил, зявка линяет в гуцама только тогда, когда мать в беременности волновалась или горевала. Неудивительно, что первые малыши все в боевых-то перелиняли, до единого. До того как их нашли, шестеро выживших маток дрейфовали к Солнцу на разбитом корабле четыре года – и не чаяли спасения, пока наши космонавты их не догнали и затормозили и к Земле не оттащили. А вот кто уже в Монтанае – ну, бывшем Новосёловском, а по справедливости сказать, так и в бывшем Фрайдорфе – родился, те, говорят, либо в учёных линяют, либо в строителей: матери кучно живут, феромонами делятся, вот новых маток и не выводится, как Керим сразу и обещал. А Сёсё поработала в милиции пару лет всего, потом её уговорили на станцию «Мир» пойти на сборку внешних объектов, гуцам четыре часа может не дышать и ультрафиолета не боится.
Корабль спасательный за ними пришёл – и восвояси ушёл. Посольство оставили, библиотеку оставили, записей оставили каких-то, три института теперь разбираются. А девочки наши, Нёсё с подругами, отказались возвращаться. Дети тут растут, взрослые дети – тут, все их погибшие тоже тут лежат, за Кара Асана, всех опустили из того корабля, до единого, всех положили в землю. Корабль сам тот, конечно, до сих пор по досочкам раскладывают, но то уже не моя печаль.