Елена Клещенко – Мир без Стругацких (страница 34)
Дальнейшее творчество Аксёнова проникнуто идеями космизма; как пишет Ия Чердынцева, «чаемое Аксёновым, неоднократно им предсказанное и во многом благодаря его книгам осуществившееся переформатирование Земли состоялось при его жизни, но он решил двигаться дальше». «О, дивный новый стиль» (1996) – антиутопия, которая переходит в лингвистическую утопию; главный герой, землянин Корбах, скитается по Знаемому Космосу, ища себя и ответ на Главный Вопрос Жизни, Вселенной и Всего Остального. «Свет в Господнем» (2000) – роман о «новолюдях», путешествующих по переплетающимся параллельным мирам, они же ветви Свет-Дерева. «Гагарьянцы и гагарьянки» (2004) – «старинный роман», альтернативная история XVIII века, который уже стал космическим. «You, Питер!» (2006) – ещё одна утопия / альтернативная история (о Сталине и Гитлере), утвердившая придуманный Аксёновым язык Shest в качестве лингва франка Земли. «Редкие солнца» (2007) – биография выросшего героя повести «Мой дедушка – Дар Ветер», становящегося к финалу Богом. Последний роман Аксёнова «Священнейшее пламя» (2009), с подзаголовком «Роман о шестидесятниках», начинается как реалистический и автобиографический, но спустя пару глав перерастает в хронокосмооперу масштабнее «Вселенской саги».
Василий Аксёнов скончался 6 июля 2009 года в Москве.
«Василиум»
Действие книг Аксёнова, несмотря на стилистические и жанровые различия, происходит в общей мультивселенной. Поклонники традиционно называют её «Василиум» (ш. Bazzilium), сам автор подтверждал, что постоянно пишет об одних и тех же героях, пусть они носят разные имена и «воплощены в разных обстоятельствах, разных гранях, разных сферах» Василиума. В романе «Редкие солнца» среди тех, кого герой освобождает из Чёрной Тюряги, перечислены персонажи как «сказок невинности», так и «сказок опыта».
Чердынцева и Глазенап предложили схему, по которой героями разных книг Аксёнова наряду с самим автором (Влас Ваксаков, Василь Аксино, Базз Окселотл, Васвас Ваксис и т. д.) выступают другие шестидесятники – под прозрачными и не очень именами. Отсюда исследователи делают вывод, что Аксёнов всю жизнь писал большой «роман с ключом», проповедуя под маской (точнее, масками) фантастики идеалы шестидесятников, – и именно эти идеалы, подготовив Большой Поворот, легли в основу нового мира. Cм.:
Великий Поворот
Долгое время Аксёнов был почти неизвестен на Западе и, более того, считался писателем второго эшелона в родном СССР. Как пишет Озимандия Сорока, до конца 1980-х советские писатели-реалисты – коллеги Аксёнова и таких фантастов, как Солженицын, Трифонов, Гладилин, Гранин, Юлиан Семёнов, – переводились за рубежом, завоёвывали всемирную славу и получали премию за премией по обе стороны железного занавеса. В то же время фантасты и в СССР, и на Западе довольствовались куда более скромной аудиторией: «Напомним: А. Ярославцев и Б. Витицкий, напечатав в 1985 году “Волны гасят ветер”, заключительную часть цикла философских детективов о Максиме Каммерере “Люди и сверхлюди”, а в 1988-м выпустив свой opus magnum – “Отягощённых злом”, вскоре получают Нобелевскую премию. Станислав Лем со своими “Терновыми дневниками” – абсолютный кумир критиков Европы. В США гремит Хайнлайн: в 1980-е он завершает – всё более и более слабыми вещами – “Историю настоящего”, оставляя далеко позади Фолкнера и Дос Пассоса. Филипа К. Дика, американского классика ХХ века, ценят за “психологический реализм” – и только после его смерти начинают приглядываться к неоценённым по ту пору НФ-романам…
Впрочем, как раз с фантастики Дика всё и начинается. Имена Набокова, Грэма Грина, Кена Кизи, Керуака, Беллоу и других фантастов в ходе Поворота становятся куда более значимыми. Оказывается, пока взрослые зачитывались семейными хрониками Желязны (в СССР – романами взросления Булычёва) и засматривались “Долгой дорогой в дюнах” Линча по саге Герберта о заповеднике “Орегонские дюны” (в СССР – “Полярисом” Тарковского по книге Лема о буднях арктической станции), пока хиппи смаковали свободу героев “Властелина Дороги” Толкина, а комсомольцы пережёвывали свежий номер “Юности” с очередным продолжением “Клокочущей пустоты” забытого ныне Казанцева (приключения советских разведчиков “по всему земшару!”), – в это же время подростки, вооружившись фонариком, жадно листали под одеялом невзрачные томики в мягких безвкусных обложках: космооперы Хэмингуэя, альтернативки Набокова, включая скандальную “Лолиту, королеву воинов”, цикл Керуака о межзвёздном наркоторговце Хулихене, многотомный и страшный “Колдун Архипелага” Солженицына, вейрд-фикции Кизи и Томпсона, фэнтези и хоррор Джона Ирвинга, а в СССР – повести о волшебной Москве Трифонова, исторические фантазии Пикуля, “Нового Жюль Верна” Бродского, НФ-баллады Высоцкого, космопоэзы Вознесенского, даже “Братскую КЭЦ” Евтушенко (постмодернистский, как скажут ныне, сиквел к роману Беляева) – и, само собой, причём по обе стороны занавеса, книжки Василия Аксёнова, “Базза Аксионова”, который как никто умел писать о разном и по-разному…» (
Стоит отметить, что к разрекламированному тезису Сороки о Большой Подмене – якобы в результате неустановимого воздействия Манхэттенского проекта на реальность во второй половине 1940-х поменялись местами реалисты и фантасты – сам Аксёнов относился с иронией. «Его статью о Подмене я читал в бабском журнале [Сорока впервые опубликовал свои тезисы в эстонском двуязычном журнале “Силуэт”] не без лёгкого отвращения. К чему воображать, что Евтух, или Андрюшка, или ваш покорный сделались с бухты-барахты реалистами? Мой нравственный, мыслительный, поэтический, профессиональный потенциал был сосредоточен не в том, что я наблюдал вокруг, а в тех просторах, где летит мой Лютеций, моя одинокая птица» (из интервью 2008 года; последние слова – отсылка к финалу «Редких солнц»).
Василий Аксёнов. Марсияние близ «Кантинуума». (отрывок из романа «Гагарьянцы и гагарьянки»)
Минуло пять дней cтоль же монотонного, сколь и снотворного перелёта, чья скука насилу разбавлялась чтением «Пти-Монда» да нардами с кормчим энтелехтом, кой, механический пёс, бивал Якова в пух и прах. Но настала ожиданная минута, когда космобриг Её Величества «Петровский» дюжим ржаво-рыжим столпом вонзился в лоно марсиянской атмосферы, встречаемый игривыми йонами и прохладительным солнечным ветерком. От эдаких ласок местный аэр воссиял попервоначалу медным пятаком, затем грушенькой Невтона, а в финале даже одуревшим адамантом, тщась соревноваться с самою златокудрою Фебовой колесницей.
– Ох уш эти мне игрища чуждой натуры, – рассуждал граф Ксеномондов, шурша несвежею газетой и неодобрительно зыркая на Якова, кой вперился в иллюминатор толстого стекла. – Вы б лучше изследовали карту местности, мон шери. Али забыли о нашем уговоре? Чего немотствуете? Если, изволите видеть, придёт нужда послать вас из Малого Катая в Эдогавские Купальни…
– Так это чрез Барсумье итти придётся, – пресёк Яков графский неприязненный тон, не отрывая уношески страстного взора от свистопляски сполохов и сверканий в застекольном мире, – то есть выйти надоть из врат Тянь-Мынь, то бишь, по-нашенски, Небесных, и напрямки по Лупанарской, свернумши на Золотарскую, откель Купальни при речке Новой Эдогавке зримо видны будут.
Ксеномондов то ли хрюкнул, а то ли крякнул, вернее сказать, совместил, на сей раз, впрочем, одобрительно. Между тем близилась земля, если можно так именовать поверхность чуждой планеты, у горизонта же висел, балда балдой, Страх или Ужас, сиречь марсиянская Селена. Рокот Таврического астродрома из чрева «Петровского», натюрельман, было не слыхать, однако же Яков красил тишину воображением, коего имел, как отмечалось, преизбыток.
– Экая отменная мемория, – хмыкнул граф сам себе и возвернулся к перечитыванию заметки о столичной премьере современной скотской драмы «Девица Каллипигги».
В уродливом, как звёздный зверь Альян, будто паршивевшем пилястрами да фальшколоннами здании астродрома было битком. Толчея угрюмых усачей встречала своего кумира, питербурхского поэта-ноблеата, да что скромничать, поэтиссимуса Осипа Грацкого. Первый и наимоднейший виршеплет Рассеи – экой коэнсиданс! – летел на том же «Петровском» на тот же Марс победоносничать на стадионе «Красные Лужники». Грацкий был усат, лыс, чванлив, наблюдал за миром как бы с олив Олимпа иль из парных Парнаса и вдобавок к этим достоинствам имел на плече зеленопёрого попугая. Птица с разумными глазами щёлкала клювом и повторяла на грустные, грубые лады имя Хуарец, видно, принадлежавшее персоне, за долгую жизнь попугая оному изрядно досадившей. К несчастию для наших драматических персон, очередь в таможню ползла улиткою, а Грацкий, как назло, пристроился за ними. Попугай, уподобясь чахнущему мотору, что ни минута демонстрировал новые глубины дребезжащего грассирования.
– Да какова бестия, – не выдержал Ксеномондов, услыхав «Хуар-р-реца» в тридевятый раз. – Не ровен час, заразит он нас, мон шери, дурной болезнью пситтацизмом. – Он подмигнул Якову, затем глянул на Грацкого и, преобразившись внезапно в завсегдатая притона, пробасил: – Эй, бэби, ятта-шиматта, как нащёт, каррахо, заткнуть пасть?