Елена Катишонок – Возвращение (страница 57)
Надо было учиться жить без Полины.
Свекровь одобрила переезд: «Совершенно разумно, Вероника, пока на квартиру не наложили лапу». Надо отдать ей должное: в их с Романом жизнь она не вклинивалась, но часто хотелось отдельности. Роман обронил: «Теперь Илья Борисович…» — и не договорил.
Подразумевалось, что одиночество матери кончится.
Илья Борисович был для Ники фантомом, иногда воплощавшимся голосом в телефонной трубке. Бывший однокурсник и давний поклонник Алисы Марковны, в удобном статусе бездетного вдовца, он присутствовал в её жизни всегда, но ненавязчиво, где-то за кулисами основного действа, время от времени оставляя незначительные вещественные доказательства своего существования: сложенную программку концерта, театральные билеты, вежливое покашливание в телефоне, короткий звонок в дверь и негромкий баритон в прихожей. Увидеть его во плоти Нике не удавалось — когда появлялся таинственный Илья Борисович, она купала детей или бегала в гастроном, и можно было только вообразить, как должен выглядеть спутник Алисы Марковны — женственной, элегантной, в неуязвимом для моды чёрном платье и на высоких каблуках, подчёркивающих стройные, совсем молодые ноги. Только лицо — тонкогубое, в мелких морщинах, с увядшими веками — разоблачало возраст. Застегнув на шее тонкую золотую цепочку и выпятив губы поцелуйчиком, Алиса Марковна требовала у зеркала подтверждения своей неотразимости. Серые глаза под опавшими веками блестели капельками ртути, вглядывались — и оставались довольны виденным. Её уверенность в себе была непоколебима, как лёгкость походки и гордая осанка; Илья Борисович обязан был соответствовать. Негласно подразумевалось, что один переезд повлечёт за собой второй, и фраза, начатая Романом, получит грамматическое и логическое завершение.
Миновали сорок дней после тёткиной смерти. Листья бесшумно опускались на траву, могилу и кусты. Пышные букеты и венки пожухли. Загадочную цифру сорок растолковала
Инкина бабка: на сороковой день душа отлетает. Объяснение запомнилось навсегда: сорок недель ты вынашиваешь ребёнка, живую душу, а сорока дней достаточно, чтобы душа рассталась с телом.
Когда похоронный мусор убрали, на кладбище стало просторнее, строже. На расчищенную могилу насторожённо, как живой, лёг рыжий кленовый лист. Он слетел с дерева, за которым на похоронах стоял Алик. Говорить о Полине хотелось только с ним.
Что-то застучало внизу, под ногами. Ника перехватила несколько встревоженных взглядов. Так уже случалось в полётах, и накатывал страх, от которого избавляла настоящая тряска, при посадке. Тогда можно было перевести дух и расслабиться. Сказывается возраст. Она скользнула глазами по рядам. Профили выстраивались, как на советских плакатах.
Вспомнились старые, тоже советского времени, поезда с тягостной вагонной обязанностью поддерживать общение. Ника никогда не откровенничала с посторонними — не было потребности примыкать к беседующим («а вы, девушка, что думаете?..»). Ника поднимала от книги затуманенные глаза — это могло пресечь бесцеремонные попытки. Чаще протягивали стакан и радушно приглашали: присоединяйтесь, посидите с нами!..
Хватит, что я с вами торчу в этом купе. Вслух отвечала вежливо: «Спасибо, не пью». Можно было придумать головную боль, желание поспать (и то и другое воспринималось недоверчиво, с обидой, а то и попросту враждебно). Переждать бурное гостеприимство можно было в проходе — встать у окна и пялиться в собственное лицо, а за стеклом одно тёмное пятно сменялось другим со скоростью сумасшедшей киноленты. Голова начинала болеть по-настоящему. В купе шло братание, вразнобой говорили, смеялись, и вот один голос доминировал, а другие внимали, признав лидера. Ритмично стучали колёса, не в такт им постукивали подстаканники под какофонию реплик:
Спасибо самолётам — истребителям этого феномена.
Ни в Америке, ни в Европе не встретишь такого попутчика-эксгибициониста, подсаживающегося с бутылкой пива, бутербродами и готовностью распахнуть душу, пиджак или биографию; то, что было неизбежной повинностью пассажира, осталось позади, как и попытки осмыслить природу явления. Проще всего списать на загадочную русскую душу — никем ещё не расколотый орешек, ибо кто поручится, что он не пуст?
Движения не ощущалось — самолёт словно завис в ослепительном небе. Вероника сидела в проходе, сосед милосердно задёрнул шторку иллюминатора. Какая, в сущности, разница, над землёй летим или над морем?
Хельсинки, бывший Гельсингфорс, всегда был привычным мостиком по пути к Городу. Ника сделала когда-то схематичный рисунок, подобие чахлого генеалогического древа, где некий финский Авраам родил финского Исаака и далее по классической схеме, где одна из веточек привела бы к Улле, но не хватало фамилии, девичьей фамилии Уллы, и беспомощное древо засохло без корней. Если б отыскать незримые ниточки, найти кого-то из родных финской прабабки по городу и фамилии, но фамилии-то финского Авраама не было. Сохранились только фотографии, как иллюстрации к мифу. Фотографии со временем становились твёрже, костенели. Не случайно ведь скелеты подолгу сохраняются в напластованиях земли, и кто знает, какому времени принадлежал череп
Йорика в руке мятущегося принца?.. Без фамилии получался поиск вслепую, блуждание в неосязаемой и могучей паутине, как этот самолёт.
У Вероники был опыт. Однажды поддалась импульсу, минутному порыву в поисках отца — биологического отца, ветреного Пашки, который ни отцом, ни Пашкой, да и вообще никем ей не был. И не в пустоту уткнулась, ибо поиск оказался на диво лёгким, стрела попала в цель едва ли не с первой попытки. Правда, Мелекесс обрёл другое название, но Павел Кучумов проживал именно там. Гугл услужливо выдал результат, и всё ещё ведо́мая лукавой обманчивой лёгкостью, Ника прыгающими пальцами набрала номер.
— Да!
Голос мужчины был громким и раздражённым.
— Добрый день! Могу я поговорить с Павлом Кучумовым?
— Какой день?! Ночь на дворе. Кто это?
Не учла разницу во времени! — здесь бы нажать кнопку. Вместо этого послушно, почти обречённо назвала своё имя, пробормотав:
— Я ваша дочь.
…ложь, ложь: она никогда не была его дочерью.
В телефоне насторожённо молчали.
— Hello?..
— Не знаю ничего, — решительно отрубил мужчина. — Чего вы зво́ните ночью?!
Толкались разумные мысли: нажми отбой зачем ты это затеяла, никогда больше не звони. В телефоне билось эхо собственного голоса, блёклого, неуверенного:
Снова последовало молчание — плотное, выжидательное — и вопрос
— Откуда вы зво́ните?
— Из Нью-Йорка. Я живу в Америке. Мне ничего не нужно, просто…
Молчание сгустилось, как ночь в бывшем Мелекессе. Ника хотела окликнуть, но голос ожил:
— Какое у вас материальное положение?
Снова задвоились буквы на мониторе, сердце колотилось от растерянности, недоумения, растроганности. Волнуется. Заботится.
— Нет-нет, вы не поняли! У меня хорошая специальность, я… Мне просто…
Человек за океаном то ли хмыкнул, то ли кашлянул.
— Просто, значит. Ну-ну. Просто даже чирей не вскочит.
— Но вы помните мою мать, Лидию?
— Ну, допустим. Помню, такая… родинка у ней на щеке. И что с того?
Теперь замолчала Ника. Мужчина продолжал.
— Я вас не знаю, и вы меня не знаете. Где вы мой телефон взяли? А, плевать. И больше не звоните.
Надо было самой отключиться, кретинка. И вообще не надо было звонить. В пятьдесят пять лет можно бы поумнеть.
Мать оказалась мудрее: слово «конец» на старой фотокарточке полностью соответствовало тому, что некогда произошло. Чужой человек из чужого города, знал ли он о существовании дочери? Наверняка знал, что будет ребёнок, иначе не уехал бы так стремительно, не сбежал бы, бросив неразлучных подруг — невесту и любовницу — и будущего младенца. В сущности, бросил не ребёнка, а всего лишь завязь собственной плоти, которая и человеком-то не считается до определённого момента.
Он ничего не помнит, отчётливо поняла Вероника; ничего. Не было у матери никакой родинки на щеке. Тогда зачем он интересовался материальным положением?
Два раза перепутала цифры, набирая другой номер. Инка только что пришла с ночного дежурства. Закурила — было слышно, как чиркнула спичка, — и слушала не перебивая.
— Конечно, беспокоится, — горький смешок. — О себе печётся.
— В каком смысле?..
— В прямом. Ну поставь себя на его место: дочь объявилась, родная кровь, и не где-нибудь, а в Америке! Звонит — и голос дрожит; а ведь дрожал, признайся? Старик (он старик уже, не забудь) спал спокойно в своём Трамтамтасе, и такой сюрприз. А раз в Америке, то деньги есть; сама же сказала: хорошо устроена, ничего не нужно. Тебе — ничего, а ему? Прикинь: ему сейчас хорошо за семьдесят, а пенсия — гроши… Скажи спасибо, что спать хотел, а то мог вцепиться мёртвой хваткой, и слала бы ты посылку за посылкой, а папенька звонил бы и ныл, что жрать нечего и на лекарства не хватает.