18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Елена Катишонок – Возвращение (страница 36)

18

Блондинка, груди круглые, тесно рядышком торчат. Она вроде ждёт кого-то? Сзади негритёнок лопочет, а блондинка нисколько не стесняется. Жорка мешал: он считал, сколько раз этот Рубенс свою Саскию писал. Набил руку конечно. К тому же нормально рисовал, кистями, мольберт там… А у него шариковая ручка, и та синими соплями наследила.

Целый урок писали контрольную. Непонятные до осоловения задачи пестрели завораживающими загадочными словами. Тангенс и котангенс — удар по струнам, гитарный аккорд; синус и косинус — не то сиамские близнецы, не то двоюродные братья: синус заносчив и высокомерен, косинус носит очки, он косит. Сосед по парте почти заполнил листок, но не спишешь — у него другой вариант. Алику нравилась женственная бета. Две задачи не решил, да и не пытался; третья была как две капли воды похожа на соседову. С облегчением списал, вырвал из тетради листок и сдал одновременно со звонком.

И скоро мать вызвали в школу. Классная позвонила по телефону, и мать, как назло, сняла трубку. Ничего не сказала, но на следующий день вернулась из школы в состоянии весёлого бешенства.

— Балбес! Ёлупень, олух царя небесного!

Самым обидным был непонятный «ёлупень». Алик набычился.

— Дармоед, только штаны просиживаешь!

И швырнула нерешённую контрольную с яркой двойкой. Листок вяло спланировал на стол обратной стороной, явив неприличную синусоиду.

Волна жара зажгла лицо, стучала в уши, но злые слова всё равно пробивались.

…бьюсь за каждую копейку, во всём себе отказываю, только чтоб ему…

…в армии будешь сортиры чистить зубной щёткой…

…ёлуп, чтоб тебя! Программы шестого класса не знаешь, а туда же — о бабах думаешь!

И не только думаю, мысленно поправил

Алик.

…а кончишь, как твой отец! — или сдохнешь под забором. Я не намерена из-за твоих двоек дерьмо хлебать, я сама буду проверять твои уроки!

Вдруг она выдохлась и закурила. Помолчав, добавила совсем другим голосом:

— Сначала один из меня верёвки вил, теперь другой. Как же мне всё надоело…

Навалился дикий страх: опять, опять она… Что если завтра он придёт домой, а тут смертный холод и распахнуты окна, как тогда, и диван тот же, зачем она держит эту рухлядь, сама говорила: всё выкинуть, а диван оставила. Чтобы сын не забыл.

Он и не забыл её первую смерть — к счастью, она не состоялась, оказалась ненастоящей, — но разве знал девятилетний шкет, что это понарошку? С того дня страх его не отпускал и скручивал слепой паникой, стоило матери намекнуть на свой возраст или пожаловаться. В тот вечер толчком стала фраза «как мне всё надоело». Пальцы Алика подрагивали, сейчас бы сигарету, пачка лежала на столе — протяни руку и…

Пачка осталась на кухне, справа от раковины. Восемнадцать шагов, иногда девятнадцать или двадцать — ухватить табуретку за прорезь в сиденье, сесть прочно, по центру, чтобы не грохнуться: много раз он убеждался, каким враждебно твёрдым делается пол, если падаешь. Прочная старая табуретка ни разу не подводила, не то что стулья — те так и норовили поставить подножку. Алик давно выгнал их костлявое стадо в другую комнату, куда не заходил, они там и поныне громоздятся друг на друге, как насекомые в вечном совокуплении. Да, табуретка надёжная. Можно закурить.

А слово ёлупень он разгадал: еловый пень а что ж ещё?

21

За короткое время чужая комната стала привычной, не спешит отпускать и ластится, как подобранная на помойке кошка, разомлевшая от тепла. Куртка прильнула к спинке кресла. Пижама зарылась в одеяло, рукав обнимает подушку; носки мимикрируют — сливаются с ковром, и только кроссовки наготове: вот-вот пружинисто оттолкнутся от пола и двинутся в путь. И хотя торопиться некуда (часы показывали половину пятого), лучше быть готовой, чтобы не метаться в спешке.

Лёгкая швейцарская сумка, дочкин подарок, обладала множеством карманов и потайных отделений, широкий ремень не оттягивал плечо. Ничего общего со старым рюкзаком, в который семнадцатилетняя Ника торопливо совала вещи, но именно он вставал перед глазами при любых сборах. Рюкзак жил ещё долго, съездил с ней на Урал, но до Урала оставалось лет пять-шесть, а в первый вечер у тётки Ника перетряхивала его снова и снова, но главное так и не нашла. Всего-то и нужно было залезть в книжный шкаф и завести руку за скучный многотомник Островского — никто не читал его пьес и потому не догадывался, что в тылу знаменитого драматурга прятался её дневник — не школьный, личный.

Идея завести дневник принадлежала Инке и оказалась заразной. У Ники скоро выработалась привычка записывать не только события, которых было раз-два и обчёлся, но и собственные наивные мысли, впечатления о фильмах и прочитанных книгах. И кабы только это!.. Сюда Ника вклеила записку от Кристапа, подписанную одной буквой К., клочок влажной бумаги в клеточку — приглашение завтра кататься. На следующий день резко потеплело, каток растаял, и Ника боялась: не придёт, однако Кристап ждал её у входа на пустой каток а следующие два часа они сидели на скамейке, разделённые бесполезными коньками, как обоюдоострым мечом, и болтали ни о чём. Она описала в дневнике зимние прогулки по выпавшему скрипящему снегу, где в каждом шаге слышалось имя: Кристап, скрип-скрип, Крис-тап, скрип-скрип, его рассказы — о музыкальной школе, об осенних поездках всей семьёй на хутор за яблоками, о лыжном кроссе. Написала про тёмно-голубые глаза, таких она не видела ни у кого. Дневник схоронила, как сердце Кощея, в шкафу, за шеренгой тусклозелёных книг, из которых она потревожила типографский сон одного-единственного тома, с пьесой «Гроза», про луч света в тёмном царстве. Вряд ли матери скоро понадобится Островский.

Алик безудержно радовался её дневным набегам, и такое счастье светилось в его глазах, что Ника чуть не забыла главную цель. Он упоённо хлюпал кофе, рассказывая о каком-то «чуваке» в их классе, который хвастался своими марками, так что теперь Алик тоже собирает марки, соседка с первого этажа подарила ему старые конверты, но марки там почти все одинаковые. «Мама писем не получает; а когда ты возьмёшь меня к Инке, я соскучился без Владика? Вовка болел ветрянкой, его не пускали гулять, и я… Нет, не заразился, просто во двор не ходил, чтобы ему не было обидно. Вчера дядя Витя с мамой снова поссорились…». Он ел бутерброд и тянул кофе, зажмуриваясь от удовольствия.

…Страшно подумать, сколько сахара в этой вязкой приторной массе под названием «кофе сгущённый с молоком» они в себя вливали, не задумываясь ни о «белой смерти», ни о кофеине. Хорошая формула была, напиток и насыщал и тонизировал.

Ох, как Алик не хотел, чтобы она уходила, как старался задержать! Кидался показывать свою «коллекцию» — коряво содранные с конвертов марки, каких пруд пруди в любом киоске; что-то искал в портфеле, распахивал книжный шкаф: я «Тома Сойера» прочитал! Ника слушала, не сводя глаз со второй полки. Вот он, А. Н. Островский, все шестнадцать одинаковых пограничников в выгоревшей зелёной форме, доблестно стерегущих её секрет. Они стояли ровно, как и полагается на страже, ни один не сдвинут. «Алька, подожди…» — и выхватывала том за томом, пока не обнажилась деревянная задняя стенка — пустая. В отчаянье сняла Лескова, Диккенса, надеясь на чудо, но что-то подсказывало: чуда ждать нечего. Где?! Через несколько минут книги стояли на месте, Ника безнадёжно пялилась на стеклянную дверцу.

— Ты тетрадку ищешь, синюю такую? Сейчас! — и кинулся в соседнюю комнату. Стукнул ящик, и счастливый запыхавшийся брат протянул дневник.

…который перестал им быть, умер, оскорблённый прикосновением родной безжалостной руки. Так неразборчивый вор взламывает украденную шкатулку в надежде разбогатеть, а внутри обнаруживает пустой флакончик из-под духов, две потускневших монетки да брошку со сломанным замком.

— Мама смеялась.

Братишка топтался рядом, заглядывал в глаза. Только не хватало при нём зареветь.

— Пока, Ватсон! И не говори ей ничего, ладно?

Она избавилась от бывшего дневника, не доходя до тёткиного дома. На пустой и мокрой детской площадке остервенело растерзала тетрадку — вот почему она называется «общей»: читай кто хочет, — методично и зло разорвала на мелкие клочки. Капли бесшумно падали на бумагу — дождь, самый нужный сейчас холодный дождь остужал пылающее лицо. Разбухшие влажные останки с расплывающимися чернилами липли к решётке дренажного стока, не хотели падать в черноту.

Встречные прохожие смотрели под ноги, обходили лужи. Никто не обращал внимания на её мокрое лицо и руки в чернильных пятнах.

С тех пор она дневников не вела.

Еженедельники помогали в организации дел: планы лекций, расписание, напоминания о звонках, — однако не имели ничего общего с той синей «общей» тетрадью; так успешные наследники избегают неудачливого родственника.

— Нашла куда прятать, — Инка хмыкнула, — твоя мамаша ведь книжки читает. Я свой держу в сарае за дровами. Мои в тетрадки не лезут, а вдруг соседки? Всё время к бабке приходят: погадай да погадай.

Помолчав, осторожно спросила:

— Она всегда была… такая?

Ника пожала плечами. Трудней всего ответить на простой вопрос. «Такая» вмещало многое: привычное враньё, злые слова, тетрадку.

Но была же мама — не мать, не она, не maman — любимая мама на Второй Вагонной.