Елена Катишонок – Возвращение (страница 36)
Блондинка, груди круглые, тесно рядышком торчат. Она вроде ждёт кого-то? Сзади негритёнок лопочет, а блондинка нисколько не стесняется. Жорка мешал: он считал, сколько раз этот Рубенс свою Саскию писал. Набил руку конечно. К тому же нормально рисовал, кистями, мольберт там… А у него шариковая ручка, и та синими соплями наследила.
Целый урок писали контрольную. Непонятные до осоловения задачи пестрели завораживающими загадочными словами. Тангенс и котангенс — удар по струнам, гитарный аккорд; синус и косинус — не то сиамские близнецы, не то двоюродные братья: синус заносчив и высокомерен, косинус носит очки, он косит. Сосед по парте почти заполнил листок, но не спишешь — у него другой вариант. Алику нравилась женственная бета. Две задачи не решил, да и не пытался; третья была как две капли воды похожа на соседову. С облегчением списал, вырвал из тетради листок и сдал одновременно со звонком.
И скоро мать вызвали в школу. Классная позвонила по телефону, и мать, как назло, сняла трубку. Ничего не сказала, но на следующий день вернулась из школы в состоянии весёлого бешенства.
— Балбес! Ёлупень, олух царя небесного!
Самым обидным был непонятный «ёлупень». Алик набычился.
— Дармоед, только штаны просиживаешь!
И швырнула нерешённую контрольную с яркой двойкой. Листок вяло спланировал на стол обратной стороной, явив неприличную синусоиду.
Волна жара зажгла лицо, стучала в уши, но злые слова всё равно пробивались.
И не только думаю, мысленно поправил
Алик.
Вдруг она выдохлась и закурила. Помолчав, добавила совсем другим голосом:
— Сначала один из меня верёвки вил, теперь другой. Как же мне всё надоело…
Навалился дикий страх: опять, опять она… Что если завтра он придёт домой, а тут смертный холод и распахнуты окна, как тогда, и диван тот же, зачем она держит эту рухлядь, сама говорила: всё выкинуть, а диван оставила. Чтобы сын не забыл.
Он и не забыл её первую смерть — к счастью, она не состоялась, оказалась ненастоящей, — но разве знал девятилетний шкет, что это понарошку? С того дня страх его не отпускал и скручивал слепой паникой, стоило матери намекнуть на свой возраст или пожаловаться. В тот вечер толчком стала фраза «как мне всё надоело». Пальцы Алика подрагивали, сейчас бы сигарету, пачка лежала на столе — протяни руку и…
Пачка осталась на кухне, справа от раковины. Восемнадцать шагов, иногда девятнадцать или двадцать — ухватить табуретку за прорезь в сиденье, сесть прочно, по центру, чтобы не грохнуться: много раз он убеждался, каким враждебно твёрдым делается пол, если падаешь. Прочная старая табуретка ни разу не подводила, не то что стулья — те так и норовили поставить подножку. Алик давно выгнал их костлявое стадо в другую комнату, куда не заходил, они там и поныне громоздятся друг на друге, как насекомые в вечном совокуплении. Да, табуретка надёжная. Можно закурить.
А слово
21
За короткое время чужая комната стала привычной, не спешит отпускать и ластится, как подобранная на помойке кошка, разомлевшая от тепла. Куртка прильнула к спинке кресла. Пижама зарылась в одеяло, рукав обнимает подушку; носки мимикрируют — сливаются с ковром, и только кроссовки наготове: вот-вот пружинисто оттолкнутся от пола и двинутся в путь. И хотя торопиться некуда (часы показывали половину пятого), лучше быть готовой, чтобы не метаться в спешке.
Лёгкая швейцарская сумка, дочкин подарок, обладала множеством карманов и потайных отделений, широкий ремень не оттягивал плечо. Ничего общего со старым рюкзаком, в который семнадцатилетняя Ника торопливо совала вещи, но именно он вставал перед глазами при любых сборах. Рюкзак жил ещё долго, съездил с ней на Урал, но до Урала оставалось лет пять-шесть, а в первый вечер у тётки Ника перетряхивала его снова и снова, но главное так и не нашла. Всего-то и нужно было залезть в книжный шкаф и завести руку за скучный многотомник Островского — никто не читал его пьес и потому не догадывался, что в тылу знаменитого драматурга прятался её дневник — не школьный, личный.
Идея завести дневник принадлежала Инке и оказалась заразной. У Ники скоро выработалась привычка записывать не только события, которых было раз-два и обчёлся, но и собственные наивные мысли, впечатления о фильмах и прочитанных книгах. И кабы только это!.. Сюда Ника вклеила записку от Кристапа, подписанную одной буквой К., клочок влажной бумаги в клеточку — приглашение завтра кататься. На следующий день резко потеплело, каток растаял, и Ника боялась: не придёт, однако Кристап ждал её у входа на пустой каток а следующие два часа они сидели на скамейке, разделённые бесполезными коньками, как обоюдоострым мечом, и болтали ни о чём. Она описала в дневнике зимние прогулки по выпавшему скрипящему снегу, где в каждом шаге слышалось имя:
Алик безудержно радовался её дневным набегам, и такое счастье светилось в его глазах, что Ника чуть не забыла главную цель. Он упоённо хлюпал кофе, рассказывая о каком-то «чуваке» в их классе, который хвастался своими марками, так что теперь Алик тоже собирает марки, соседка с первого этажа подарила ему старые конверты, но марки там почти все одинаковые. «Мама писем не получает; а когда ты возьмёшь меня к Инке, я соскучился без Владика? Вовка болел ветрянкой, его не пускали гулять, и я… Нет, не заразился, просто во двор не ходил, чтобы ему не было обидно. Вчера дядя Витя с мамой снова поссорились…». Он ел бутерброд и тянул кофе, зажмуриваясь от удовольствия.
…Страшно подумать, сколько сахара в этой вязкой приторной массе под названием «кофе сгущённый с молоком» они в себя вливали, не задумываясь ни о «белой смерти», ни о кофеине. Хорошая формула была, напиток и насыщал и тонизировал.
Ох, как Алик не хотел, чтобы она уходила, как старался задержать! Кидался показывать свою «коллекцию» — коряво содранные с конвертов марки, каких пруд пруди в любом киоске; что-то искал в портфеле, распахивал книжный шкаф:
— Ты тетрадку ищешь, синюю такую? Сейчас! — и кинулся в соседнюю комнату. Стукнул ящик, и счастливый запыхавшийся брат протянул дневник.
…который перестал им быть, умер, оскорблённый прикосновением родной безжалостной руки. Так неразборчивый вор взламывает украденную шкатулку в надежде разбогатеть, а внутри обнаруживает пустой флакончик из-под духов, две потускневших монетки да брошку со сломанным замком.
— Мама смеялась.
Братишка топтался рядом, заглядывал в глаза. Только не хватало при нём зареветь.
— Пока, Ватсон! И не говори
Она избавилась от бывшего дневника, не доходя до тёткиного дома. На пустой и мокрой детской площадке остервенело растерзала тетрадку — вот почему она называется «общей»: читай кто хочет, — методично и зло разорвала на мелкие клочки. Капли бесшумно падали на бумагу — дождь, самый нужный сейчас холодный дождь остужал пылающее лицо. Разбухшие влажные останки с расплывающимися чернилами липли к решётке дренажного стока, не хотели падать в черноту.
Встречные прохожие смотрели под ноги, обходили лужи. Никто не обращал внимания на её мокрое лицо и руки в чернильных пятнах.
С тех пор она дневников не вела.
Еженедельники помогали в организации дел: планы лекций, расписание, напоминания о звонках, — однако не имели ничего общего с той синей «общей» тетрадью; так успешные наследники избегают неудачливого родственника.
— Нашла куда прятать, — Инка хмыкнула, — твоя мамаша ведь книжки читает. Я свой держу в сарае за дровами. Мои в тетрадки не лезут, а вдруг соседки? Всё время к бабке приходят: погадай да погадай.
Помолчав, осторожно спросила:
— Она всегда была… такая?
Ника пожала плечами. Трудней всего ответить на простой вопрос. «Такая» вмещало многое: привычное враньё, злые слова, тетрадку.
Но была же