Елена Катишонок – Возвращение (страница 28)
И сел на пол, не выпуская трубки.
Чёрный день был отмечен, однако, счастливым обстоятельством (не считая удачно пришитой пуговицы): никто из соседей не заметил, как приехала «скорая помощь» и санитары быстро задвинули в машину носилки. Вовка, собиравшийся показать ему свой подарок маме, над которым трудился с лобзиком целую неделю, напрасно звонил в квартиру номер девять, потому что тётя Поля увезла Алика на такси. Перед этим она в панике метнулась на кухню, где были включены все незажжённые конфорки, но мальчик не заметил
— он думал только о том, как согреться, дрожа всем телом. «Маме нужно подлечиться, — объяснила тётка, — мама в больнице. Мы проведаем её, когда врач разрешит».
Время, проведённое у тёти, почти не помнил, разве что первую ночь: он лежал под двумя одеялами в обнимку с Зайцем и всё равно не мог согреться. Из кухни донеслись тёти-Полины слова: «Чаша переполнилась». Он представил себе огромную кружку, в которую капает и переливается через край вода. Пришла на цыпочках Ника, тихо легла на раскладушку, но перед тем как лечь остановилась у кресла: «Спишь?»
Днём Алик оставался один. Почему-то не получалось читать: он раскрывал книгу, но буквы прыгали перед глазами, прятались одна за другую, становясь похожими на узелки, которые он продолжал вязать пальцами. Говорить он стеснялся, потому что начал заикаться. Он много спал, и во сне не было ничего: ни узелков, ни букв.
«Шок, — сказал доктор. Он долго светил ему в глаза, заставлял высовывать язык. — Ему бы поплакать». Алик хотел объяснить, что чуваки не плачут, но слово «чуваки» прочно застряло на «ч-ч-ч», как застревает и не снимается мокрый ботинок. «Это пройдёт, — улыбнулся доктор, когда тётя Поля сказала про узелки, — нитки у нас дешёвые».
Нитки требовались постоянно. Алик наматывал кончик на указательный палец и, ловко прихватывая большим, завязывал узелок. Узелок получался лучше, чем у Ники, они соревновались. Его пытались отвлечь, занять чем-то, но даже когда ему читали вслух, пальцы правой руки постоянно шевелились, вязали узелки из невидимой нитки.
В больнице двери были без ручек, а на кровати сидела мама с непривычно бледными, ненакрашенными губами, в чужом толстом халате. Разговора не помнил, потому что колебался: дарить ей пуговицу или нет, а потом им велели уходить. Мама его поцеловала.
Пуговица осталась в кармане; правда, и 8 Марта уже прошло, как прошёл и день его рождения.
Зато не надо было ходить в школу — для него учебный год закончился уроком труда. В больнице мама провела целую вечность: две недели. Когда тётя Поля привезла его домой, мама сидела перед зеркалом и накручивала волосы на бигуди.
То, что с нею случилось, называли «нервный срыв». Ни об этом, ни о своём шоке Алик никому не рассказывал. Его лечили витаминами, чем-то ещё, потом отправили в санаторий, где он провёл очень длинный кусок лета; мама приехала за ним в конце августа. Заикаться он почти перестал и снова смог читать — буквы перестали притворяться непонятными; но вопреки предсказанию доктора, продолжал вязать узелки. Мать раздражали валявшиеся повсюду колтуны ниток, и он приспособился обходиться без них.
Правда, сучащие пальцы можно было обмануть, если держать в руке монету, гвоздь из кармана, карандаш; а став старше, он нашёл новый способ, самый надёжный.
Сунув ладонь под диван, пошарил пальцами по полу. Зажигалки не было. Встал, осторожно обогнул столик (сколько раз врезал́ся в него коленками) и медленно ощупал подоконники. Стопками лежали книжки в мягких обложках — в последние годы мать привязалась к дешёвому чтиву. Выбросить не смог — что-то мешало; но не переставал удивляться, как она могла после Бальзака, после Томаса Манна читать этот мусор.
Интересно, что школьную жизнь он почти не помнил — до восьмого класса, когда познакомился с Жоркой. Всё прежнее, закрыты глаза или открыты, уместилось на фотокарточке с тремя рядами парт, за одной из которых сидит послушный мальчуган с сонными глазами под криво подстриженной чёлкой. Чёрно-белая фотография, белые девчоночьи передники намекают на какой-то праздник, не Восьмое ли Марта? Чёрно-белые фотографии, серая школьная реальность, однородная, как пыль.
…От пережитого шока остался страх за мать. Он подолгу стоял перед дверью квартиры не решаясь отпереть дверь; из прихожей чутко прислушивался сам не зная к чему, прежде чем войти в комнату. Проснувшись ночью, громко звал:
Мама вела себя так, словно ничего не произошло. Переносила его, сонного, на руках, укладывала. Однажды бросила уязвлённо:
Ника не приходила — ни домой, ни в больницу, — зато время от времени встречала его после школы и вела «пировать» в кафе; пару раз они побывали в университетской столовой. Университетская отличалась от обычной только принадлежностью к университету. Меню и даже запахи были стандартно столовскими, но походы туда давали чувство приобщения к чему то недоступному, где сестра вела себя просто и уверенно, и это нравилось Алику. После «пира» шли в парк или гуляли вдоль канала. Как-то Ника дала ему пинг-понговый шарик и костяную шахматную фигурку — занять пальцы. Шарик довольно скоро помялся, а гладкая пешка верно служила ему много лет, он перекладывал её из одного кармана в другой. Они бродили, вороша ногами багровые кленовые листья, Ника посматривала на часы, чтобы вовремя посадить его на троллейбус, и задавала один и тот же вопрос, как и при каждой встрече: «Как
— Ничего удивительного, что от армии откосил, кому ты там был нужен? — негромко сказал и удивился собственному хриплому голосу. — Вот она приедет и найдёт зажигалку.
Сестра всегда находила потерянные вещи.
17
В вестибюле отеля клубились оживлённые, смеющиеся люди с бокалами в руках. Они переходили от бара к стойке регистрации, громко переговариваясь. Сжимая в руке ключ от номера, Вероника вышла на улицу сквозь крутящуюся дверь. Улица была малолюдной, и фонари светили не так ярко, как ей виделось из окна. Плотные металлические шторы скрывали витрины магазинов, однако двери были раскрыты. На тротуарах стояли скамейки вычурной формы с вышитыми подушками. Что если дождь, озадачилась она. Ну, да немцы народ изобретательный, что-нибудь придумают. А сколько времени? Отогнула рукав, увидела голое запястье — забыла надеть часы, а телефон остался заряжаться в номере. В окно была видна площадь и башня с часами, но куда идти? Женщина с зонтом вышла из двери, Ника спросила по-английски, сколько времени, показав на голую руку. Та не останавливаясь бросила: «Северо-запад». Улица, предъявив Нике все свои достопримечательности, вильнула в темноту. Фонари светили всё слабее. Надо возвращаться, чужой город в темноте пугал. Гостиница светилась окнами, но напрасно она кружила — входа не было. В отчаянии Ника толкнула грубую дощатую дверь в стене — и очутилась в вестибюле. Прошло, должно быть, много времени. Девушка-администратор спала за стойкой, рядом стоял пустой бокал, а лампы едва светили. Не выронить бы ключ. Она разжала ладонь: вместо ключа лежал гранёный, отполированный до блеска гвоздь. В лифте горел ослепительный свет. Ника нажала кнопку, лифт дёрнулся и взмыл вверх, а потом скорость стала падать, и по мере того как он замедлял ход, ей делалось тоскливо; лампы теперь чуть мерцали, грозя погаснуть. Она протянула руку к кнопкам, но кнопки исчезли, ладонь упёрлась в гладкую холодную стену.
…Темно. Сердце лупит изо всех сил. Часы лежат рядом. Почему «северо-запад»? Медленно рассеивался туман идиотского сна. Не гуляла она по улице, не ехала ни в каком лифте — в сон просочился давний эпизод из другого времени, вместе со старым лифтом солидного дома, действительно споткнувшимся между этажами. Ни одна из нескольких кнопок на мутной, захватанной панели не помогла, включая аварийную. Свет угрожающе меркнул, но не погас. Мозг постепенно стёр страх и панику — уже года через два Вероника снова вызывала лифт, а не топала по лестнице в лабораторию на шестой этаж. Абсурдный сон намекнул, что мозг оказывается, злопамятен, как компьютер, и ничего не стирает, а только прячет в подкорку; так автобусный карманник отправляет ловкими пальцами украденный кошелёк за подкладку пиджака, так старики хранят отжившие, никому не нужные вещи. Память архивирует всё прожитое, как и сама ты хранишь бумажный хлам — давно пора всё выбросить, не вороша, не читая, не мучаясь, что станется с обветшалым мусором. Я не буду знать об этом, ибо