18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

ЕЛЕНА ГРАНЕВА (ОУЭНС) – Горький вкус соли. Дилогия (страница 8)

18

– Я пойду с Сашей! – ответила Нина.

– Нет, – спокойно сказал Сашка. – Не разбила. И не пойдёшь. Со мной нельзя.

– Это пошто ишшо? – Нина злилась ещё больше. – Тамотка же папка, наш дом, ты. Наш дом! Пошто нельзя?

– Перво-наперво не «тамотка», а «там», не «пошто», а «зачем». Сколько тебя уже переучивать надо!

– В школу пойду, тамотка и выучу, – буркнула в ответ Нина.

– А нельзя, потому что так отец решил, и всё, – ответил брат.

Он подошёл к Нине, взял её за плечи, строго посмотрел на неё и сказал:

– Это я во всём виноват. Я должен всё исправить. Вот увидишь, я исправлю. И всё будет как раньше.

– Ты виноват? – Нина недоверчиво смотрела на брата. – А что ты сделал?

– Потом скажу. Я завтра приду. Обещай мне, что будешь помогать маме. Ты остаёшься вместо меня, за старшего.

– Ладно, – Нина вздохнула.

Саша отпустил Нину, на мгновение окинул взглядом кухню, маму, в углу под образами зашивавшую скатёрку, и вышел, скрипнув расшатанной дверью.

Нина медленно подняла плошку. Она не верила: ни в чём он не мог быть виноват. Он нарочно так сказал, чтобы она не ходила с ним. Нина посмотрела на мать. Та, с шитьём в руках, стояла у окна и крестила шедшего по дороге Сашу. Нина сложила три пальчика в щепотку, будто собираясь защипнуть соли, и, повторяя за мамой, тоже покрестила: и Сашу, и маму, и сестру с братишкой.

Сашка шёл домой, понурив голову, и думал о матери и об отце, почему они разошлись, о том, как стало всё плохо. Теперь у сестёр и брата не только дома с огородом не было, а даже молока. Всё осталось у отца. Почему? Конечно, это он, Сашка, виноват. Во всём, во всех их ссорах. Вечно он влезал, мешал.

«Всё из-за меня. Этот развод – из-за меня. Если бы я не вмешивался в их ссоры, может, было бы сейчас всё как у всех. Ненавижу себя, ненавижу! Из-за меня у них нет еды. Из-за меня они живут в бараке с прогнившими стенами». – Саша не мог остановиться, от злости на себя хотелось выть, драться, бежать. Куда угодно, не разбирая дороги. Но даже убежать он не мог. Ему надо было всё исправить.

«Поговорю с отцом. Пусть отдадут меня в детдом. Я больше не буду вмешиваться. Лишь бы они помирились. Лишь бы всё наладилось».

Он ускорил шаг и вспомнил, как весной, когда весь посёлок только и говорил что о каком-то докладе Хрущёва, отец пришёл, как часто это с ним бывало, пьяный с работы и с порога начал кричать на мать:

«Воно даже про Сталина всё известно стало! И про тебя, гулящая тварь, скоро всё узнаем! Мне мужики-то порассказали, как ты глазёнки всем строишь в магазине! Щас я тебе волосья-то все повыдергаю, допялишься у меня! Небось и брюхо-то в магазине сделала! Работягам с лесоповала много ли надо, лишь бы баба дала!»

Мать тогда сильно испугалась, затолкала ребятишек в горницу и закрыла за ними дверь. Саша шуганул сестёр в светёлку, а сам остался в горнице, прислонил ухо к двери и подслушивал перебранку родителей.

«Стёп, ребёночек же твой, побойся Бога, не помнишь, что ли?»

«Ах ты стерва! Бога вспомнила! Поздно вспомнила! Бог тебя не спасёт!» – отец заходился всё больше.

Саша услышал шум падающих табуреток, выскочил из комнаты и, увидев батьку, замахнувшегося на мать, подпрыгнул и повис на отцовской руке.

Остановил он тогда его. И не только тогда – сколько ещё таких ночей было! Все и не вспомнишь.

А отец такими вечерами, когда Сашка нарочно оставался на кухне, злился, сверлил его взглядом, ждал, пока Сашка уйдёт, пил водку, курил. Мать уходила. А Сашка не уходил, тоже ждал.

Ему исполнилось уже девять лет, так что удар отца не мог его испугать. К тому же он знал, что отец любил его сильнее, чем сестёр, сильнее, чем Тишку, поэтому Сашка не боялся. Батя всегда был им доволен; видя, как сын рубит дрова или помогает на сенокосе, приговаривал: «Мужик!» Сашка верил, что отец и маму любил – если бы не водка, то они бы и не ссорились. Да, одна беда была с ним: пил он часто и много, приходил откуда-то помятый, озверевший и вечно доискивался повода, чтобы побить мать. Раньше, когда Сашка, как говорят, «под стол пешком ходил», матери часто доставалось, а как только он подрос и стал постоянно вмешиваться, побои прекратились.

Отец потом пил, а Сашка сидел с ним за столом на кухне, смотрел и ждал. Иногда отец молчал – тогда молчал и сын. Иногда отец, понимая, что сын его караулит, пьяно посмеивался над ним, но Сашка всё равно молчал. Но иногда отец говорил. И вот тогда Сашка слушал, впитывая каждое его слово. Тот рассказывал о лесоповале, о деревьях-великанах.

«Бывало, – говорил, – подойдёшь к сосне, прежде чем спилить, положишь руку на ствол, а дерево будто теплом отдаёт, будто душа живая под корой дышит. И кора такая же шершавая, как мои ладони».

Отец всегда в этот момент смотрел на свои руки: большие, мозолистые, красно-коричневые от мороза, ветра и солнца.

«Так вот я и мекаю, сын, что деревья – они как люди. Не как все люди, а как мы, деревенские. Даже слово для нас одно: де-ре-во – де-ре-вен-ски-е. Грубые, крепкие, но простые и безобидные. До поры до времени, конечно».

А потом он вспоминал товарищей своих – друзей, погибших под соснами, проводил по лицу своей жилистой ладонью, замолкал и пил молча.

А Сашка всё ждал. У него слипались глаза, жутко хотелось спать, но он просто ждал. Щипал себя или ударял по щеке, чтобы не уснуть. Ждал, пока пьяная удаль и злость отца уйдут и он начнёт засыпать прямо на кухонном столе. Тогда Сашка тормошил его и вёл спать на веранду, если летом, а если зимой – оставлял на кухне, расставляя табуретки в один ряд. Стаскивал с него огромные, тяжёлые кирзовые сапоги, укрывал одеялом. А под утро отец трезвел и переходил в горницу.

«В этом и есть моя ошибка. Зачем я лез во все их ссоры? Не надо было мне лезть, все мужики бьют своих жён, значит, так и должно быть. А то, вишь, я выискался, со своими указками против батьки. Надоело ему всё это, вот и выгнал нас всех. Ведь все бабы толкуют: «Бьёт – значит, любит». А я тут «защитничек» нашёлся. Яйца курицу не учат. И правду он говорил, «интеллигенция вшивая-паршивая, в школу пошёл, так больно умничать стал». Кто я такой, чтобы батьку учить? Больше не буду вмешиваться.

Нет, нет, этого не может быть. Ведь мать слабее. Кто же заступится, если не я? Воно сосед прибил свою жену. А кому легче? Детей – в детдом, его – в тюрьму. Ему-то что… Отсидит, потом вернётся, заново женится. А вот тёти Маши нет теперь. Нет, так тоже неправильно. А как правильно? Как? Что же мне делать? Я только всё порчу!» – Он с силой сжал кулаки. Голова, казалось, разрывалась на осколки.

«А впрочем, неважно, что правильно. Просто мне надо уйти. Я лишний, я всем мешаю. Еда и дом – вот что важно. Для сестёр, для брата. Просто уйти и не мешать никому. Приду домой, скажу, чтобы отец в интернат меня отдал. Если не сдаст, сам уйду. Завтра же, утром. А он пусть с мамкой сходится. Не буду я больше лезть. Не указка я батьке. Из-за меня всё, из-за меня».

Саша и не заметил, как дошёл до дома, который теперь казался чужим и заброшенным. Сзади раздалось мычание коров и звон колокольчиков. Он обернулся: на их улицу медленно поворачивало стадо и плавно расплывалось в пятнистую, бело-чёрную реку, заполонявшую вширь всю дорогу. Вечернее солнце, пригревая спины коров, разлилось золотисто-розовым светом, будто собираясь закатиться, а на самом деле никуда оно скрываться не собиралось: стояли белые ночи. Хозяйки выходили на дорогу и забирали своих кормилиц.

«Что же отец корову-то не встречает, Зорька же мимо пройдёт».

Саша, оставив калитку открытой настежь, вбежал по ступенькам. Быстро скинув сандалеты, он только тут сообразил, что кирзачей-то отцовских на крыльце не было. Саша перевёл взгляд на дверь: открытый замок болтался в проушине. Это могло значить только одно: дома был кто-то чужой.

Он насторожённо потянул дверь и прислушался. В коридоре стояла тишина. Саша крадучись зашёл в дом, взял в углу топор и отворил дверь в сени.

Здесь тоже было тихо. Он бесшумно переступил через порожек сеней и оказался в кромешной тьме. Холодная струйка пота потекла между лопатками. Стараясь не наступить на скрипящие половицы, он открыл дверь на кухню, ступил на порог и замер. Какие-то странные звуки доносились из открытой в горницу двери: сопение и одновременно женские прерывистые вздохи. Сердце метнулось галопом, рваными громкими скачками отзываясь в висках. Сашка почувствовал, как кровь прилила к лицу. Звуки становились всё громче и громче, чаще и чаще, ему казалось, что они грохотали, давили на него, как будто гром барабанил прямо в его голове. Раздался женский смех, он становился всё резче и сильнее, до тех пор, пока вся Сашина голова не оказалась заполненной этим гадким гоготом. Вскоре он превратился в рёв, пронизывая собой и Сашкино щуплое тело, и весь дом – мамин и папин дом, – всё уже вибрировало от этого звука. Сашу трясло, ему казалось, что он вот-вот разорвётся на кусочки, он хотел немедленно прекратить этот хохот, заткнуть его источник любыми способами, заставить замолчать, замолчать навсегда, заставить никогда не раздаваться ни в этом доме, ни в его жизни, не слышать этого богомерзкого женского смеха: над его мамой, над ним, над его сестрёнками и братом – над всеми ними, оставшимися в дураках.