Елена Данько – Деревянные актеры (страница 15)
— Это траттория «Белый Олень»? — спросил я старуху, торговавшую лепешками у крыльца.
Она закивала головой и улыбнулась, показав единственный зуб. Я смело взялся за щеколду. Дверь распахнулась так стремительно, что чуть не разбила мне лоб. На пороге стоял краснолицый мужчина в засаленной рубашке с засученными рукавами.
— Кто вы такие? Что вам тут нужно? — грубо спросил он и, подбоченившись, загородил вход.
— Мы пришли… Не здесь ли кукольник Мариано?.. неаполитанский кукольник со своим театром? — оробев, пробормотал я.
— Нет, — ответил хозяин «Белого Оленя», — никаких кукольников здесь нет, да и театров — тоже. Нечего вам здесь шляться!
— Значит, Мариано еще не пришел? Он, верно, скоро придет сюда, мы подождем его, Паскуале… — сказал я и сунулся к двери.
— Куда? — гаркнул хозяин. — Мариано сюда не приходил и не придет. Ступайте прочь!
— Ах, святые угодники! — всплеснула руками старуха. — Ты что же это врешь, Рафаэле?
— Не твое дело, старая ведьма. Пусть эти молодчики убираются отсюда, а то они получат от меня по затылку! — крикнул Рафаэле и захлопнул за собою дверь.
— Ах ты плут! — завизжала старуха. — Меня старой ведьмой обозвал, а сам врет и не поперхнется! Пьяница! Ты с кем вчера пьянствовал, не с кукольником ли Мариано, не на его ли денежки? Ты кого сегодня в тележке привез, не кукольника Мариано? Уж я выведу твои проделки на чистую воду!
Старуха грозила костлявыми кулаками, обернув лицо к окнам «Белого Оленя».
— Матушка, — взмолился я, — куда пошел Мариано? Мы его ищем.
— Не пошел, а поехал, — ответила старуха. — Взвалили его на тележку поверх сундуков, как бурдюк с вином, и повезли. Он был так пьян, что итти не мог. А за тележкой пошли его жена и девушка в платке и долговязый парнишка!
— Куда же они пошли?
— А уж этого я не знаю, — сказала старуха, — это вон тот краснорожий чорт знает! — кивнула она на дверь.
Над нами распахнулось окно.
— Эй, старая ведьма, не мели языком! Вот я спущусь и отколочу тебя палкой! — зычно крикнул Рафаэле.
Старуха схватила свою корзинку и заковыляла по переулку. Мы с Паскуале поправили наши мешки на плечах и поплелись прочь от «Белого Оленя».
— Почему Мариано не подождал нас? — недоумевал Паскуале.
— Почему хозяин «Белого Оленя» соврал нам? Почему он прогнал нас, не сказав, куда отправился Мариано? — спрашивал я.
На эти вопросы у нас не было ответа.
— Если Мариано со своим театром поехал в Тироль, мы догоним его, — рассуждал Паскуале. — Он, верно, будет останавливаться по дороге, чтобы давать представления. Мы пойдем из деревни в деревню и будем спрашивать, не проезжал ли здесь кукольный театр.
— А если мы его не догоним? — спросил я.
— Пойдем одни в Баварию к синьору Рандольфо, — бодро ответил Паскуале, хлопнув рукой по мешку, в котором лежало письмо Гоцци.
Мы присели отдохнуть у городского фонтана на площади. Вынули хлеб из мешка и собрались позавтракать, но старый сторож прогнал нас от фонтана, обозвав бродягами. Мы вскинули мешки на плечи и побрели куда глаза глядят.
Я задумался. Городские мальчишки толпились у фонтана, баловались, плескали водой друг на друга. Их никто не прогонял. А мы не смели посидеть у воды. Мы чужие. Мы бродяги. В Венеции нас никто не прогнал бы от фонтана.
Чужая сторона
На почтовом дворе не доходя до Виченцы мы напали на след Мариано.
— Да, да, — сказала служанка, подметая крыльцо, — они прошли здесь вчера: курчавый мужчина, две женщины и парнишка. Осел вез тележку с узлами и с большим сундуком. Наш хозяин окликнул мужчину из окна и спросил его, не хочет ли он дать представление у нас. «Нет, мы торопимся на ярмарку в Виченцу!» ответил мужчина. А в Виченце вовсе и нет ярмарки. Что ему вздумалось?
Мы простились с ней и поспешили в Виченцу. Но там никто не видел Мариано.
Мариано нас бросил, но мы не унывали. Нам казалось, что с деньгами синьора Гоцци не трудно будет добраться до Регенсбурга. Одна беда — мы не знали туда дороги. Слуги в харчевнях и прохожие, которых мы спрашивали, как пройти в Баварию, недоуменно пожимали плечами или поднимали нас насмех. Наконец один почтальон в красной куртке, пивший вино на крылечке постоялого двора, пока возница перепрягал лошадей, сказал нам, что дорога в Баварию лежит через города Верону и Триент и через горную страну Тироль, но это так далеко, что нам пешком вовек не дойти туда! И чего это мы собрались в такой далекий путь? Уж не собираемся ли мы сбежать от наших родителей? Он подозрительно посмотрел на нас. Мы поспешили уйти.
С тех пор мы стали побаиваться расспрашивать о дороге в Баварию. Но я твердо запомнил, что сначала нужно итти в Верону, потом в Триент, а потом — через горную страну Тироль.
Мы медленно подвигались вперед. Паскуале быстро уставал и начинал хромать. Нам часто приходилось отдыхать. Мы давно разменяли один из червонцев синьора Гоцци и заходили на постоялые дворы поесть и отдохнуть. Случалось, что крестьяне кормили нас даром. Мы ночевали в заброшенных сараях, на сеновалах, а иногда просто под открытым небом в придорожных кустах. Так мы миновали Верону и двинулись к Триенту.
Горы обступили нас со всех сторон. Их вершины были закрыты тяжелыми облаками. Дороги стали круче. Мы уже не видели больше оливковых рощ и кипарисов. Все чаще встречались нам сосны и лиственницы на каменистых склонах. В деревнях все чаще слышалась немецкая речь. Мы были в Тироле.
После Триента деревни попадались все реже и реже. Иногда темнота заставала нас в дороге. Когда наступали сумерки, в горах было жутко. На постоялых дворах нам уже не давали ни макарон, ни томатов, а только бобовую похлебку и кислые лепешки.
Холодный ветер дул с гор. Дорога шла по крутому берегу бурливого Эча. Над нами громоздились огромные снежные горы. Днем, пока светило солнце, мы не вешали носа. Но ночью, когда мы зарывались в теплое сено на постоялом дворе, к сердцу нежданно подступала тоска.
— Ты спишь, Пеппо?
— Нет.
— Ты плачешь? Я тоже не могу уснуть!
— Паскуале, вернемся домой. Я не могу больше.
— Пеппо, миленький, потерпи. Мы скоро придем в Регенсбург. Мы не будем больше голодать: синьор Рандольфо возьмет нас к себе, он будет нас учить. Увидишь, как мы славно заживем в Регенсбурге.
— Я хочу домой. Я не могу больше. Тут все не как у нас. Все чужое. Противно смотреть! Ни одного деревца, ни камешка на дороге — такого, как у нас… Даже солнце — и то другое… И люди чужие, не пойму я, о чем они лопочут… и никому до нас дела нет… хоть бы мы померли…
Паскуале сначала утешал меня, а потом и сам начинал грустить. Мы были на чужой стороне. Ночью мы решали: будь, что будет, а мы вернемся в Венецию. Утром, когда чужое солнце вставало на чужом небе, мы все-таки брели дальше.
Я не стану рассказывать вам день за днем о всех трудностях нашего пути. До сих пор снятся мне огромные насупленные горы под шапками снегов. Я вижу бездонные ущелья, над которыми по узкой тропинке бредем мы с Паскуале, иззябшие и полуослепшие от вьюги. Я слышу нарастающий гул лавины, он все ближе и ближе, миг — и мы будем захвачены сплошным потоком льда и снегов и сорвемся в бездну… Я просыпаюсь, и сердце мое колотится.
Ах, эти горы! Я невзлюбил их с того дня, когда впервые они встали перед нами, как огромные, притихшие звери, своими крутыми спинами подпирая небо.
Мне вспоминается одна ночь в тирольской деревушке, на постоялом дворе. Два месяца прошло с тех пор, как Тито высадил нас на берег. За окном синеют снега. Измученный Паскуале спит на лавке в углу. При свете лучины я вытряхиваю последний червонец из кошелька Гоцци и думаю, думаю… Думаю о том, что до Баварии ужасно далеко, что каждый день надо есть что-нибудь и кому-то платить за ночлег. Я вываливаю из мешка наше скудное имущество — серый пакет с письмом Гоцци и четыре куклы. Они смотрят на меня своими неподвижными глазами. Я отворачиваюсь от Барбары, бросаю обратно в мешок аббата, у Нинетты еще нет ножек — я их не успел приделать. Пульчинелла! Глядя на уродливое и прекрасное лицо Пульчинеллы, я вспоминаю нагретую солнцем площадь Сан-Марко и запах гниловатой воды от каналов… Но мне некогда вспоминать, надо во что бы то ни стало придумать, как не умереть с голоду в этой суровой стране, где люди носят подбитые гвоздями сапоги и никогда не улыбаются.
Я усаживаю Пульчинеллу к огню. Уж он-то всегда улыбается мне вздернутыми кверху уголками губ. И считаю перед ним по пальцам, сколько останется нам на житье, если мы купим дерево для рамок и кусок полосатой материи, которую здесь ткут крестьянки. Глаза у меня слипаются, и наконец я засыпаю, уронив голову на мешок у деревянных ножек Пульчинеллы.
Хозяйка постоялого двора немного понимала по-итальянски. Она показала нам, где живет резчик. Рано утром мы постучали в его дверь. Сколько чудесных вещей было в его хижине, примостившейся над самым обрывом! Ложки, солонки, тарелки, миски, шкатулки, сундучки — все это было покрыто тонкой, красивой резьбой — работой искусного ножа.
Резчик тупо смотрел на нас своими водянистыми глазами и не выпускал изо рта трубки с вырезанной на ней головкой оленя. Он не понимал, что нам нужно. Тогда я вынул из мешка Пульчинеллу и пустил его ходить, а Паскуале повел аббата. Деревянное лицо резчика оживилось и просияло улыбкой. Он шлепнул себя по полосатым чулкам и захохотал так громко, что горшки на полках зазвенели. Он приседал на корточки, тыкал пальцами в наших кукол и, хихикая, кивал головой. Его краснощекая жена заливалась смехом, стоя у притолоки, но когда я подвел к ней Пульчинеллу и он протянул ей ручку, она отскочила.