реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Афанасьева – Знак змеи (страница 11)

18

– А вы не ходили смотреть, что за привидение и что ему в Кимкиной мастерской надо?

– Боязно́. Из двери сунулась как есть, в рубахе, простоволосая. Хотела шаличку накинуть, поглядеть, да ноги не слухають. И околела враз…

– Привидение, значит, с пожаром, – повторила я, чтобы хоть что-то говорить, пока буду пятиться к двери. В сумке весьма кстати заверещал мобильник.

– Ты где?! Соли и перца купить не забыла?! – инспектировала меня свекровь. Интересно, кого она инспектировала в мое отсутствие?

– Извините, баб Нюсь, срочно вызывают! – пробормотала я и быстро выскользнула за порог. Теперь осталось только закрыть дверь в Кимкину мастерскую. Добро его вряд ли кому нужно, но алкаши залезть могут. Так что лучше замок навесить.

Вошла в мастерскую забрать оставленный на столе замок и ощутила странное беспокойство. Сколько меня здесь не было – минут пять-семь, не больше. Но что-то поменялось в самом чуть затхлом, пропитанном красками воздухе. Словно тревога какая-то разлилась.

С трудом повернула ключ в заржавевшем замке, потом долго не могла его вынуть. И не успела дотянуться до трехлитрового баллона на полке, чтобы спрятать ключ на его обычное место, как поняла, что меня встревожило. Перед тем, как загрохотал таз, я рассматривала картины. Они стояли, прислоненные к побеленной печке. Последней я смотрела эту странную мистерию с нашим двором и женщиной-пожаром. Но сейчас, закрывая дверь, я последним увидела мой старый портрет. И если я заметила его, значит, он оказался сверху остальных.

Снова вставила ключ в замок, открыла дверь и вошла внутрь. Так и есть. Поверх всех выставленных около печки работ осталась лишь я в темно-бурых тонах. А где пожар?

Перебрала картины, прислоненные к печке за моим портретом. Все не то. Странно. Неужели кто-то мог специально сбросить таз, чтобы выманить меня из мастерской и забрать картину? Зачем?

Снова затореадорил мобильник.

Со съемной подмосковной дачи звонила нянька: Тимыч налил Кимычу клея в ботинок, а Кимыч искупал Тимыча в бочке – на подводника готовил. Засунул голову младшего в бочку и не давал вынырнуть – нормальная счастливая братская жизнь!

– Мам, я тебя люблю!

– Приезжай поскорей!

– Мам, Пашка дерется!

– Это Сашка дерется! Скажи ему, что нельзя обижать младших!

– Так он всю жизнь будет младшим, и что мне теперь, его всю жизнь не обижать?

– Мам, привези бионикла!

– Папам привет передай, – по очереди кричали в трубку два моих чада.

С биониклом было проще – теперь что столица, что провинция, в любом детском магазине все игрушки на выбор. С папами дела обстояли сложнее. Прежде чем передать им привет от сыновей, их надо было найти.

4. Тьма

Женька. Сейчас

Меня не было.

Я умерла. Закончилась. Растворилась. Превратилась в пепел, рассеянный над этим злосчастным океаном, который все-таки нас разделил.

Я закончилась в миг, когда, отрадовавшись удачно завершившейся эпопее с магеллановой жемчужиной и не успев решить, что же теперь делать с таинственным счетом тихоокеанской диктаторши, открыла машущую крыльями летучей мыши электронную почту и увидела письмо от Джил – американской жены моего мужа…

«…airplane crash…»

Я исчезла вместе с самолетом, который увозил от меня Никитку и увез его теперь уже навсегда.

Я растворилась в тот миг, когда что-то сломалось в этом проклятом «Боинге», и жизнь моя вместе с этим «Боингом» рухнула в океан.

Отозванный из своего телевизионного «космоса» Димка в тот же день улетел в Штаты. Опознание, символические похороны, оглашение завещания (оказывается, Китка, как порядочный американец, успел оформить и завещание), некий раздел собственности с американской семьей, так и оставшейся для погибшего Никитки официальной, все эти ненужные для нас формальности свалились на Димкины плечи. А я сидела в углу своего дивана-космодрома, выдвинутого по случаю ремонта в центр комнаты, и не шевелилась.

Я не могла дышать. Не могла чувствовать. Не могла хотеть. Меня не было.

Не было.

И больше быть не могло.

5. Побег из Мешхеда

Иван Лазарев, 1747–1783 годы

«Злодей прошедшей зимой занимался только тем, что калечил, душил и сжигал людей заживо. И все это с целью добыть деньги и показать себя грозным государем, наводящим ужас на весь мир.

Не насытившись злодействами, негодяй явился в столицу Хорасана, где возвел семь очень высоких башен из человеческих голов. Затем ему пришло в голову предать мечу всю свою личную гвардию, состоявшую из четырех тысяч человек. Но они узнали о намерении монарха, и десяток самых храбрых явились ночью в шахский шатер, и разрубили тирана на куски, и послали их во все концы страны. Голова же была отделена от тела и водружена на острие копья…»

Да-а! Брат Себастьян, викарий из Джульфы, чьи мемуары о христианской миссии тридцатипятилетней давности взялся в долгой дороге читать Иван Лазаревич, краски явно сгустил. Но все равно не передал и малой толики того ужаса, который наводил на своих подданных грозный Надир-шах.

Это здесь посередь бескрайних южнорусских степей страхи давней персидской жизни кажутся делом давно забытым. Когда позади уютный столичный Петербург с доброй императрицей, расположенной к нему более, чем ко многим ее советникам, а впереди исполнение миссии, ставшей для него оплатой давнего долга, можно и не помнить о том, что запало в душу в детские годы.

Не был он тогда еще ни русским графом, ни действительным статским советником, ни влиятельным сподвижником Ее Императорского Величества. Даже Иваном Лазаревичем Лазаревым еще не был. В той далекой жизни звали его другими именами, в зависимости от того, куда заводила его семью торговая и прочая царедворная надобность, коей под цокот копыт и скрип колес их бесконечных странствований с севера на юг несколько веков промышляли все в их старинном, известном с XIV века, роду. Род их, вышедший из армянских земель, как только не кликали в разных странах, и Газарянами, и Егиазарянами, но сами себя звали Лазарянами.

При рождении армянского мальчишку нарекли Ованесом. Но когда пришлось бежать на север, поспешно оставляя позади лишившуюся своего правителя, но еще не рухнувшую великую империю Надир-шаха, и навсегда переходить под покровительство российской короны, то и имена и фамилия их переписались на российский лад.

Надир-шах был зарезан через три месяца после трапезы, к которой он пригласил армянского купца Лазаря Лазаряна. Двенадцатилетнему Ованесу, выросшему в стране жестокого правителя, где громко возносились лишь хвалы мудрости Надира, а рассказы о его жестокости могли отыскать чужие уши даже в родных стенах, казалось невероятным, что кто-то может посягнуть на жизнь шаха. Надир казался вечным. Но теперь, три десятка лет спустя, обладая его нынешними знаниями и опытом придворной жизни, Иван Лазаревич мог понять все, не осмысленное мальчишкой Ованесом.

Годом ранее Надир обложил феодалов новыми налогами. Из Систана сборщики податей должны были привезти налог на неслыханную прежде сумму в 500 000 туманов. Но взбунтовался Систан. Не только простолюдье, но и феодалы отказывались безропотно платить шаху. Беспорядки перекинулись и на близлежащий Белуджистан. И в жарком воздухе Персии звуком лопнувшей в кеманче струны зазвенело: «Мятеж!» Посланный на его подавление племянник Надира Али Кулихан вдруг перешел на сторону мятежников. Надир приказал заживо сжечь его сыновей и ослепить жену и мать, а сам отправился в поход.

Что случилось там, в лагере под Хабушаном, теперь уже не узнает никто. Вот брат Себастиан пишет, что тирану пришло в голову предать мечу всю свою личную гвардию, состоявшую из четырех тысяч человек. Откуда католическому священнику знать, что приходит в голову восточному правителю? Западу и Востоку друг друга не понять. В этом Иван убеждался уже не раз. На этой разности сознаний делал свою выгоду его отец, этот промысел, выстроенный на разностях Запада и Востока, ему и завещал.

Вряд ли можно верить священнику, как и прочим «очевидцам». Сам он помнит лишь одно – гонца, душной июньской ночью 1747 года ворвавшегося в их дом. Губы воина потрескались от долгой скачки и кровили, бурая лента кровяного сосуда, крутым бугром выступившая на шее, отбивала дикий ритм его сердца.

– Шах зарезан!

Столь стремительно Ованесу приходилось действовать лишь два раза в жизни – во время того мешхедского побега и в недавнем алмазном деле, возведшем его к вершинам уже российской власти. Той персидской ночью надо было бежать. И надо было исполнить долг.

После трапезы с шахом Лазарь понял, что Надир не жилец, смерть уже явила ему отблеск своего холодного огня. Все, что из нажитого в Иране можно было отправить в Россию, Лазарь отправил заранее. Во дворе дома всегда ждали готовые лошади, а в арбу задолго до рокового дня было уложено все самое необходимое.

Отец платил огромные деньги нескольким воинам из ближней охраны шаха, и платил не зря. Вот и тогда он отдал гонцу сто туманов за принесенную прежде ему весть и еще триста туманов за то, чтобы лошадь гонца «расковалась» в пути. И захромала. И продлила этот путь на три часа. По сто туманов за каждый час лошадиной хромоты!

– Запрягай! – скомандовал отец.

Слуги закладывали в повозки последние тюки и сундуки, рыдающие няньки, которых приходилось бросать в Мешхеде, несли в карету спящего Екимку, прислужницы под руки вели тяжелую мать, растирая ей виски и то и дело поднося к носу флаконы с благовониями, способными унять разыгравшуюся мигрень. Ованес хоть и не садился еще за стол со взрослыми мужчинами, но многое уже мог понять и боялся, чтобы мать не разродилась в пути.