реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Афанасьева – Знак змеи (страница 10)

18

– На кого Тимур в последнее время компромат нарывал?

– Тихо сидел. Ничего и не рыл. В соседнее ханство разве что смотался…

– Ханство?!

– Говорю ж, в соседнее. Наше простое российское ханство. Но кассеты из той командировки все здесь. Их никто не крал и красть не собирался. Вряд ли он компру снимал. Сюжет заказной был, проплачен заранее, причем официально.

– Настали светлые времена! Джинсу легализовали! – Все из той же недолгой жизни с одним из телегероев современности я знала, что заказные, оплаченные черным налом сюжеты на телевидении зовутся «джинсой», а почему они так зовутся, похоже, телегерои и сами не знали.

– Пиарщики Хана вовремя подсуетились, окучили соседние регионы.

– Хана?

– Ну, президента. Все одно – хан.

– А ребята из «Криминального вестника» ничего не нарыли? Кора говорит, что Тимка после пропажи Кима подключить их собирался.

При имени нашей с ней общей свекрови мою последовательницу передернуло. В ее сознании свекровина казуистика была на добрый пяток лет свежее, чем в моем.

– Про криминальщиков не знаю. Зайди к ним сама. Кать, а Кать, уголовники где? – амебным голосом спросила «третья бывшая» у телефонной трубки.

– Нет их щас. На мокруху поехали. Там кого-то из угольщиков в области завалили. Трупик отработают и к вечеру будут, – поведала недавняя Тимкина жена тоном, каким можно говорить о возвращении съемочной группы с показа мод. Впрочем, для телевизионщиков это было одно и то же.

Мастерская Кима была на замке. На том же старом амбарном замке, который висел на этой двери и добрый десяток лет назад, когда наша институтская группа в этой мастерской сдавала Киму Кимовичу зачет по рисунку. И ключ от амбарного замка лежал все там же, в пустом трехлитровом баллоне, притаившемся в коридорном шкафу, полном банок с засохшими красками, воняющими растворителями и пачкающимися грунтовками.

Ключ вошел в замок, проржавевший с поры, когда я последний раз им пользовалась, и дверь в мастерскую открылась. Собственно, по меркам столичных художников трудно было назвать мастерской эти полторы сырые полуподвальные комнатенки. Но в сем нехудожническом городке, где в советскую пору даже такие хоромы были положены только членам Союза художников, а в похожих соседних комнатенках не ваяли, а жизнь свою жили целые семьи, Ким считался редкостным везунчиком. В ту пору мастерская официально числилась не за ним, а за натуральным членом официального художнического Союза, за которого Ким периодически выполнял поденщину – портреты передовиков производства малевал, гигантские панно во дворцах культуры и прочие радости официоза. Сам член Союза, утомившись от восхождения на официальный олимп, в нем и заснул похмельным сном, навсегда утратив тягу к прекрасному, и плесневелый подвал оказался в полном Кимкином распоряжении.

В мастерской все было как всегда – то есть вверх ногами. Первый и последний раз я попыталась навести здесь порядок вскоре после официального вступления в брак. Как черт от ладана сбежав от зашедшего к матери Тимки, придумала себе оправдание, что надо у мужа в мастерской порядок навести. Кимка тогда уехал к друзьям в Танаис, раскопанный на полпути от Ростова до Таганрога древнегреческий город. А я от дикой злости на себя, на Тимку, на Кимку, на весь мир, за полдня навела в этой годами не убираемой мастерской почти стерильный порядок. И, гордая собой, улеглась на кушеточке спать. Проснулась от дикого рыка Кима. Никогда в жизни, ни до, ни после, не слышала, чтобы Ким так кричал. Я вообще не слышала, чтобы Ким кричал. Напротив, показателем его ярости всегда был не увеличивающийся, а уменьшающийся звук, чем тише он говорил, тем становилось жутче. Но в тот раз он орал, отчаянно и самозабвенно. Оказывается, вместе с грязными дощечками, служившими законному супругу палитрами, я выбросила единственно возможное сочетание красок, дикими муками найденное им для цвета ноябрьского неба, и в качестве старой испачканной тряпки снесла на помойку шедевр новейшей инсталляции, подаренный гостившим у Кима немецким художником.

– Была б хоть идиотка художественно необразованная, не так обидно было бы! – вопил муж. – Так ведь не идиотка же! Чему я учил тебя полтора года?! За что тебе зачеты ставил?! Чтобы ты никакого нюха на настоящее в искусстве не выработала?!

«Настоящее» пришлось отрывать на общей помойке. Удачно найденный колорит ноябрьского неба в мусорном баке успел дополниться пылью из пылесоса – отчего, на мой, по мнению мужа, нехудожественный взгляд, предзимнее небо стало только правдоподобнее. Инсталляцию, в свою очередь, украсила варварски вскрытая ножом банка «Тюльки в томате», в чем, впрочем, при желании тоже можно было найти особый философский смысл.

Сейчас инсталляция эта смотрела со старого шкафа, на котором кучей были свалены шедевры Кимки. А я осторожно, как в ледяную воду, шаг за шагом входила в пространство, энергетика которого, судя по всему, не должна была меня принимать. Или, напротив, должна была всосать меня и не выпускать обратно. Слишком больно я сделала хозяину этого пространства. И слишком поздно это поняла. Но тогда я так панически боялась собственной боли, что не замечала, как делаю больно другим.

За печкой, натуральной побеленной печкой, которую Кимке зимой приходилось топить углем и дровами, стояли несколько холстов. Зная, что в этот угол Ким обычно составляет важные для себя работы, достала их, расставила вдоль печки.

… дикие олени, бегущие куда-то к закату…

…странные перемешанные краски и контуры, складывающиеся в непонятные лица…

…мой старый портрет, нарисовав который Ким впервые попробовал меня поцеловать…

…контуры нашего двора – край лестницы, старые камни кладки сарая. Я, или мне показалось, что это я, выходящая из какого-то дьявольского пекла. Сам Ким, мелькающий где-то на краю этого заката, в самой его огненной части превращающегося в рыжие волосы женщины-птицы, нависающей и надо мной, и над Кимом, и над миром.

Странная для Кима работа. Совсем не похожая на все, что делал он прежде. Не узнай я отдельные характерные для бывшего мужа мазки и сочетания красок, решила бы, что это чья-то чужая картина, случайно занесенная в его мастерскую. Но это был какой-то его собственный безумный сюр.

…снова эта незнакомая рыжая женщина на стандартном портрете. Узкие-узкие губы, не самые добрые глаза. Неужели ревную? Быть такого не может. Или придираюсь? Или, как нормальная баба, не прощаю иного женского присутствия в жизни любого из своих прежних мужчин?

Прошлась по мастерской, едва не стукнувшись головой о низкую притолоку, ведущую из крохотных сеней в собственно комнату. Что-то в ауре этой мастерской было не то. Что-то не так. Хотя с чего я взяла, что, через столько лет придя из иной жизни, с ее коттеджами и дворцами, которые я вынуждена была декорировать, в эту нищую полуразвалившуюся халабуду, я найду дверь в ее прежнюю ауру. Преуспевающая столичная дизайнерша не может смотреть на этот обломок собственного прошлого глазами истерзанной провинциальной девочки, которая чертову дюжину лет назад пришла сюда впервые. И почувствовала, что здесь меньше болит душа.

Металлический грохот в сенях заставил вздрогнуть. Выглянула из Кимкиного полуподполья. Общая дверь на улицу была приоткрыта. Хотя я помню, что плотно прикрыла ее, зная, как здешние постоянные обитатели ругаются на сквозняки. В сенцах со стены свалился огромный таз, в котором баба Нюся из третьей квартиры всегда летом варила варенье. Аромат абрикосов и плавящейся сахарной патоки разливался по сырому дому, проникая даже в Кимкины холсты. Невзирая на сюжеты, в них каждое лето возникали абрикосовые оттенки и сладостная тонкость линий. Варенье бабы Нюси ворожило.

Попыталась повесить таз на место – не дотянулась. Бабе Нюсе таз с его законного места снимал обычно Ким. Пошла на второй этаж – спросить, куда убрать с дороги сие сокровище.

– Не варю, унученька, не варю. До сада сваво уж и не доеду – ноги болять. И абрикоса не та пошла, мелкия, кислыя. Дерево, оно ж, нык, как я, отжило свое. Таз, почитай, года три без дела висит. А свалился чего, бес его знает. Мож, домовой какой завелся.

Баба Нюся дошаркала до облупленного синего стола, служившего одновременно и шкафом, кряхтя нагнулась, достала прикрытый пожелтевшей марлей трехлитровый баллон с мутной закваской, плеснула в чашку с навечно въевшимися в ее стенки чайными следами.

– Хлебни кваску, а то парит нонче. Думала, россказни это бабок необразованных… – К таковым баба Нюся себя никак не относила. – …Но чего-то у нас тута творится. На той неделе ночью усе горело. Просыпаюся – зарево. И не знаю, куды бечь. Полыхаить все подо мною. Думала, стерская Кимушкина горит, мож, по пьяному делу пожег чтой-то.

Слово «мастерская» баба Нюся всегда сокращала до более короткого «стерская».

– Пока оделася, да до низу дотелёмкала, тихо – ни дыма, ни гари. Не приснилося ж мне. Вот те крест, не приснилося! А на Спас привидение приходило.

– Так уж приходило! – Я уже не знала, как потактичнее ускользнуть от словоохотливой старушки. – Привидения, скорее, летают.

– Приходило-приходило. Привидение. Усе белое, размахаистое, только нимб на голове черный. Нимб золотой, поди, должон быть. А энтот черный. И привидение тожить это в Кимушкину стерскую шасть!