реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Афанасьева – Театр тающих теней. Конец эпохи (страница 52)

18

У нее есть удостоверение. С печатью. Что она – поэт. И это удостоверение – фальшивка. Печать настоящая, подпись настоящая. А поэт – нет.

Поэт, который может не писать – не поэт!

Ночью, уложив девочек, она пробует писать. На найденных в ДИСКе клочках бумаги пробует выводить строчки.

Не получается. Строчки не живые. Ломкие.

Нет стихов.

В ней нет стихов.

Просто нет.

И взять негде…

Всё сначала

Комиссар Елизаров несколько раз приезжает в ДИСК, участвует в диспутах. Доказывает колеблющимся литераторам правоту дела революции. И, к удивлению Анны, выглядит не хуже самого Гумилёва, не говоря уже об его учениках.

Весь огонь и ярость. И энергия. Бешеная энергия.

Анна не верит в то, во что верит Кирилл. Но его звериная энергия затягивает. И она не может понять: как не верить в то, о чем говорит комиссар, и не поддаваться этой завораживающей силе?

Чуковский, с которым познакомилась на его переводческом семинаре, объясняет то, о чем она не задумывалась прежде.

– Я, Анна Львовна, однозначно пошел к ним, этим новым людям – матросам, красноармейцам, милиционерам, – которых так принято теперь ненавидеть. Но они – Россия. Они талантливы! Они жадные до жизни. Они пока необразованны, но у них всё впереди! Веками у них не было шанса учиться, думать, действовать. Но они – народ, который создал и Чехова, и Достоевского, и Блока! Посмотрите теперь – такую войну прошли, голод, революцию, а смеются, песни поют!

От интеллегентнейшего Корнея Ивановича, которого так ценил муж и ценит теперь Леонид Кириллович! От Корнея Ивановича, сказки которого она читала и читает девочкам перед сном, а его эссе взахлеб читает сама, так странно слышать такие слова. Может, она что-то в новой жизни не разглядела?

Комиссар Елизаров без трибуны – им нет места в этой зеркальной зале Елисеевых – говорит, отражаясь сразу во всех стенах и в потолках. Говорит на равных. И убедительнее многих.

Ярость в глазах. Вечно обветренные, с кровавыми трещинками губы, которые он по-мальчишески облизывает. В ее голове звук его голоса длится и длится. И заставляет мучительно гадать – всё, что привиделось ей в поезде, было на самом деле или это только тифозный бред? Не мог же он при детях? Или мог?

«У меня помешательство рассудка, – думает Анна. – Ладно, не сдал за убийство матроса, быть может, в ней ту Анну из прошлой жизни узнал. Ладно, спас на ростовском вокзале. Ладно, в вагон занес, поезд остановил, за доктором послал. Но совокупляться с тифозной – не сумасшедший же он! Это явно был бред, в который вплетались фрагменты реальности – хлеб с солью, немытые руки девочек, комиссар… Да и зачем ему тридцатидвухлетняя женщина, мать троих детей, когда новые революционерки на ее глазах ему на шею вешаются!

Анна видит, как выступления Кирилла действуют и на революционерок. И на поэтесс. Революционерки теряют революционную стойкость. Поэтессы готовы писать сонеты и баллады. Да и некоторые «из бывших», приходящие на поэтические вечера в ДИСК, немедленно попадают под эту невидимую силу.

Бывшая княгиня Любинская тут как тут. Уже в ДИСКе. Как, когда она из Крыма выбралась, непонятно, но уже в зеркальной гостиной. Смотрит во все глаза, призывно их то расширяя, то прищуривая. Как в материнской гостиной в ноябре семнадцатого, когда волооко не сводила глаз с Николень… с Николая Константиниди, никакой он ей больше не Николенька. Как в восемнадцатом с генералом немецкого оккупационного командования. И позже, зимой, с художниками на выставке в Ялте. Как весной девятнадцатого около алупкинского Совета с комиссарами, когда Анна ждала с работы Савву…

«Исключительно ради спасения семейной коллекции…хочу вам сказать, Анна Львовна, он зверь… Как ненасытно терзает!.. Хочется, чтобы он терзал и терзал! Забываешь, что совокупляешься с коммунистом!… À la guerre comme à la guerre. На войне как на войне…»

Теперь бывшая княгиня Любинская здесь, в гуще революционного творчества. Пожирает глазами комиссаров и поэтов. На войне как на войне.

Неужели на этой войне и она, Анна?

Не мог же комиссар Елизаров спасти ее для того, чтобы над ней надругаться? Не нашлось нормальной женщины в вагоне, которая бы во имя дела революции, как рыжая комиссарша, или ради спасения достояния предков, как Любинская, с радостью ему бы отдалась? Легче считать, что всё это был просто тифозный бред. Но почему же этот голос звучит и звучит у нее в голове?

Ночи уже белые. Потеплело. Для Петрограда даже жарко. Окна нараспашку. Сквозняк играет дверями в старом доме, захлопывая одни и распахивая другие.

Тихо, чтобы не разбудить Олю, Анна выбирается из кровати, накидывает поверх рубашки легкую шаль, идет проверять, всё ли в квартире в порядке.

Дверь в кабинет, где живет Леонид Кириллович, закрыта. В бывшую детскую, где так и живет сам Кирилл, распахнута настежь. От ветра мечутся занавески, мечутся тени от деревьев на потолке, мечется из стороны в сторону дверь в детскую, раз за разом хлопает и стучит, так весь дом перебудит.

Анна среди мечущихся теней ловит дверь. Но, прежде чем закрыть ее, в свете белой ночи видит Кирилла, спящего на своей узкой кровати, оставшейся из прошлой подростковой жизни. Спит, подложив под щеку ладонь. Как спал, наверное, в детстве.

Анна на мгновение застывает. Любуется. Забыв, что чудовищно его боялась. Забыв, что он был на фронте – наверняка убивал. Что участвовал, а может, и участвует в арестах. Что проводит экспроприации, кричит на подчиненных, сорвавших план отправки «сырья» – реквизированных ценностей – за рубеж…

Смотрит на спящего Кирилла. Невольно улыбается. Осторожно прикрывает скрипучую дверь. Повернувшись, идет обратно в свою комнату. И, не успев дойти, слышит этот, засевший в ее голове, голос.

– Анна!

Разбудила-таки!

Дверь бывшей детской снова распахнута. Он на пороге. Высокий. Раздетый. Сильный. С крепкими руками – как легко нес ее, упавшую в обморок, из гостиной на Большой Морской до авто. И с вечно обветренными губами. Два года она так страшно его боялась и так истово от него бежала. Чтобы добежать до этой двери.

И шаль сползает с плеч на пол.

И нет ничего в мире, что может ее остановить…

И в мире нет ничего… Кроме него и ее… Ничего… Ничего…

Разве что крик Иринки, которая среди ночи хочет в туалет. Но дочка на сдвинутых креслах быстро снова засыпает, и Анна возвращается в счастье.

– У тебя давно не было мужчины? – спрашивает Кирилл, спустя долгое, бесконечно долгое время, в которое вмещается эта белая ночь.

Анна молчит. Не в силах выговорить ничего. Теперь ей кажется, что, несмотря на троих детей и тринадцать лет брака, мужчины у нее не было никогда. До этой ночи.

Мир изменился. Стал другим. Дал видеть в себе то, что скрывал от нее прежде. Девочка со скрипочкой стоит на Кадетской линии, подняв голову к небу, смотрит, как чайки дерутся в небе.

Жеребенок-пони во дворике за Академией художеств, совсем крохотный, на ножки встать еще боится. Ирочка пугается, что «лошадка умерла, не шевелится». И Анна пугается. Еще одну смерть невинного создания, кажется, уже не перенести. С замиранием сердца они с девочками подходят ближе и видят, что жеребенок жив! Жив! Только мал совсем. Сил наберется и на ножки встанет!

В Румянцевском сквере на скамейке целуются двое, освещенные солнцем в отсветах свежей листвы. Пространство раскаляется вокруг них, закручивается в воронку, затягивает, засасывает, завлекает в истовый водоворот любви.

На бульваре возле закрытой в рабочие дни, но не закрытой совсем: «Богослужения только по воскресеньям, вход со двора» – лютеранской церкви Святой Екатерины тоже двое. Седой, уже пожилой, мужчина и женщина, крашеные волосы которой делают ее моложе спутника, но явно не столь уж отставшая в возрасте от своего любимого. Держатся за руки. И в этом касании рук двух бесприютных – кто в таком возрасте будет держаться за руки в сквере, если им есть куда пойти! – двух неприкаянных, двух ни на что не решившихся, пригвожденных к своей отчаянно несчастливой, но давно сложившейся и привычной жизни людей такая страсть, что даже поцелуям тех двух юных любовников в Румянцевском сквере не снилась.

Размыкают руки – пора, и женщина, не сдержавшись, касается лица мужчины.

«О боже! Неужто с возрастом всё не становится спокойнее, привычнее, а только больнее?» – пугается Анна. И спешит дальше на рынок успеть купить хоть что-то на ужин. Леонид Кириллович отдал и свое профессорское жалованье, но много ли на него теперь купишь!

Жизнь головокружительно меняется.

Кирилл!

Кирилл и ДИСК!

Дневной восторг работы почти равен ночному восторгу на узкой кровати Кирилла.

Так упоительно это лето, что порой Анна забывает про потерянную дочку Машу. Вспоминает. Становится стыдно. Но упоительность этого лета манит дальше и дальше.

Если бы только Антон Константиниди не попадался на глаза, не напоминал брата! Но он то и дело мелькает возле Гумилёва. То один, то с какими-то странными людьми, так не похожими на поэтов. С ней разговоры почти не ведет. Сух. Сдержан.

Встречает ее на выходе из ДИСКа на Большую Морскую. Правая рука на перевязи.

– Неловко упал. Сломал.

Почему Анне так неприятно, что Константиниди с профессором географии всё время крутятся вокруг Гумилёва? Хотя Таганцев в последние дни не появляется, даже странно. Но Константиниди всегда на месте.