18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 90)

18

«Ван Свитен считал вас святым».

«Пожалуйста, переживите меня».

«Ежей любят за иголки».

«Я любил тебя до слепоты».

«Революционеров много, а ты один».

Дождь шумит, словно река. По реке плывут рыбы. Наблюдая за ними, грязный пес, запертый в крысоловку, хочет одного – свернуться на полу, взвыть в последний раз и издохнуть. Он не был сторожевым и потому никого ни от чего не уберег. Он не был бойцовым и потому не одержал ни одной великой победы. Он был никаким, он очень долго вообще жаждал одного – стать породистым, думая, что именно это дает любовь. В него тыкали пальцем, на него подозрительно щурились, – а он терпел. Сорвался, лишь услышав о себе простое беспощадное «Бешеный». Бешеный ли? Почему тогда столько рук трепало его без страха, почему все остались неукушенными? И… что будет с теми, кто еще цел, без пса?

Осколок снова падает из разжавшихся пальцев. Людвиг делает шаг и топчет его в крошку.

– Моя сила – ты, – шепчет он в пустоту. – И за это я тебя люблю.

Небо вспарывает длинная, ветвистая золотисто-голубая молния, и деревья застывают, скованные ее колдовством. Людвиг резко, будто ужаленный пулей, разворачивается.

Безымянная в дверях, но совсем непохожа на себя.

Раскат грома. Рваным движением трясущиеся пальцы – белые голые кости – откидывают вуалетку. Вторая молния рассекает небо, и вместо лица у Безымянной – череп, и пол комнаты – бездна, где смеются, мерцая алыми глазницами, другие черепа.

«Беги, пока можешь!» – визжат то ли они, то ли голоса в голове.

– Ты, – повторяет Людвиг.

Молния гаснет. Лицо Безымянной свежо и прекрасно, но бледно и полно горя.

– Ты, – эхом вторит она, но не продолжает.

Людвиг молча глядит на нее и в ту минуту наконец принимает все. И то, что знает ее имя, и подлинную загадку ее явления, и то, что филигранная простота первого не может быть едина с неотвратимостью второго. Ее судьбу, свою судьбу, и пусть все непроглядно, безнадежно, как слова Сальери в мертвом доме во чреве оккупации, страха нет. Пусть так, пусть. Руки безвольно падают. И снова начинают дрожать.

Мраморное лицо ее не увяло, вся она кажется даже точенее и величественнее, чем раньше. Белокурые волосы волнами падают на плечи; горло закрывает высокий черный ворот. Она молода. В прошлую встречу она будто немного приблизилась к возрасту Людвига, а теперь снова видится юной. Или Людвиг просто забыл ее лик?

– Ты за мной? – шепчет он. – За то, что я вмешался?

Она подходит в несколько шагов, и в воздухе явственно слышится хруст осколков под ее подошвами. Дождь и гром по-прежнему для Людвига немы, но поступь и дыхание Безымянной – нет. Как и слова:

– Нет, я… к тебе. И больше я не уйду. Спасибо.

Людвиг сам делает шаг, и они оказываются вплотную. Когда небо вспыхивает молнией в третий раз, Безымянная сама приникает к его губам.

С поцелуем возвращаются звуки бушующего мира, но Людвиг почти не осознает этого. Слух теряет смысл, как и зрение: он закрывает глаза. Всегда боявшийся прикоснуться по-настоящему, до сих пор стыдящийся поступка трехлетней давности, он наконец поднимает руки и обнимает ее за плечи, и вторая кисть его замирает на худых лопатках. Робко. Нежно. Она не вырывается, льнет теснее, теснее, сама пытается удержать: не может не видеть, что он вот-вот упадет замертво. Черная одежда ее пропитывается его кровью. Боли нет.

Им нужно объясниться, но разве это не объяснение? И пусть они говорят одновременно, и их слова, дыхание, движения сливаются в одно, общее с дождем и ветром, со стеклом на полу и городом за окнами, с тем, что уже сбылось, и с тем, чего пока не случилось. Это, а точнее, бледно похожие мгновения он видел иногда в стыдных предутренних снах, и там казалось, что под ладонями ни тепла, ни холода – так можно обнимать туман или солнечный луч. Но здесь, наяву, все живое. Он прикасается к настоящим, не эфемерным волосам, зарываясь в них пальцами, а тонкие руки цепляются за его шейный платок. Глубокое, низкое, насквозь земное желание не дает остановиться, помедлить, спросить. Людвиг, расстегнув на ее воротнике одну серебряную пуговицу, просто целует бледную шею, опускает другую руку к тяжелому подолу, сжимает мягкий бархат. Она отступает, увлекая его за собой. Дальше от стекла и бури, хотя ветер по-прежнему с легкостью забирается в крысоловку, гуляя по углам.

Но это перестало быть важным.

В комнате пахнет кровью и клевером.

Я не надеялся, что ты останешься. Но я и теперь вижу тот миг – как ты лежишь рядом, серебряная в выступившем из-за туч лунном сиянии. Как твои волосы отливают блеклым золотом, как твои глаза – потемневшие, усталые – опять напоминают зачарованные озера Нимуэ. Я знаю, ты боишься вопросов и вообще лишних слов, и я продолжу молчать – как молчал в ночи. Мне не хотелось называть имени, хотя я уже неколебимо был уверен, и не хотелось снова спрашивать, кто ты, потому что я не смог бы отпустить или променять на что-либо ответ, который ты сама дала своим отчаянным возвращением.

Моя. Мое безумие. Мое все.

Стекла взлетали, срастались подобно переломанным костям, ловили лунные блики и вставали в раму. Это напоминало мелодию, я ее слышал, и я был счастлив. И я спросил одно:

– Гете прав?

Я не знал, что именно пытаюсь охватить, мрачные ли пророчества, не властные над праведной душой, или то, что меня выгнали, или слово, которое я прочел по посеревшим не то от ужаса, не то от жалости губам.

– Гете прав, – эхом отозвалась ты, положила голову на мое плечо, и ночь забрала нас.

Ныне, поутру, тебя снова нет, но это ощущается иначе. Ты поблизости: может, вышла потребовать что-то к завтраку, может, вспомнила о моем маленьком долге перед великим писателем и отправляешь доверенные мне деловые письма, может, заглянула в церковь – знаю, по утрам они тебя влекут. Но я подожду, даже если ты вновь бродишь среди маковых полей.

Знаешь… меня охватывает то радость, то грусть в ожидании того, что дальше готовит нам судьба. Как никогда я сознаю, что могу либо быть с тобой, либо не быть вовсе. Я столько был вдали от тебя, пока Небо не дало нам милосердно соединиться. Так было предрешено, надеюсь, но как бы мне хотелось, чтобы ты разделяла мое счастье. Молю, не подвергай сомнениям мою нежность. После всего я бесповоротно сознаю, что другая уже не овладеет моим сердцем, никогда, никогда.

Моя Жизнь – мое Все – моя Сила. Навеки твой. Навеки моя. Навеки вместе. Л.

1815

Ивовая ветвь на могилу моего брата

На камень, медленно кружась, падает снег. Белая пляска могла бы петь благословенным хоралом, могла бы звенеть нежным адажио, но в тоскливом ноябре напоминает скорее скерцо, горестное скерцо отцветающей небесной яблони. Снег скрывает все вокруг, прячет последние краски, слепит глаза. А пальцы он колет так, будто состоит из толченого стекла и пепла.

– Не думаю, что ему нужно дерево, – тихо говорит Николаус, смотря на одиноко возвышающуюся над белизной, воткнутую в землю ветвь. – Я вообще не думаю, что…

– Главное – не забыть дорогу, – мирно обрывает Людвиг. – Хоть для ребенка нужно ее сохранить. Поэтому я бы все же посадил тут иву. Как… дома.

– Чтобы не было как с твоим Великим Амадеусом?[99] – Не поворачиваясь, он чувствует внимательный взгляд.

– Чтобы не было ощущения, будто жизнь его стерта. – Все, что Людвиг говорит в ответ. А потом, поколебавшись, предлагает: – Поедем назад вместе?

Внутри он напряжен, ждет отказа – чего же еще? Но брат, устало убрав с лица промокшие волосы, кивает и, отведя наконец взгляд от надгробия, напоминает:

– Похоронные правила Иосифа ушли с ним самим, камни уже не так безлики. Да и я тоже не дал бы нашему брату потеряться… там, где он сейчас есть.

Людвиг прячет руки в карманы плаща и первым идет прочь, в сторону ворот. Долгие шатания по кладбищу не слывут у венцев пристойным досугом, да и просто хочется скорее оказаться подальше от толпы заснеженных призраков, в коих обратились надгробия. Подальше от свершившегося. Подальше от непоправимого.

– Весной решим, – мягко бросает он. – Весной. Если доживем сами.

Николауса он уже через несколько секунд чувствует за плечом, но не оборачивается.

Каспар сражался долго и героически. Он очень хотел жить, даже посещал до последних месяцев службу, пытаясь делать вид, что ничего не происходит, точно надеясь отпугнуть болезнь. Один раз почти получилось, год назад: тогда Каспар, слегший и даже написавший завещание, спустя месяц вдруг встал на ноги, и кашель его отступил, и волосы засияли прежней рыжестью, и довольно долго он действительно изумлял врачей хорошим состоянием. Увы, дело тут было не только в стойкости. В одну из ночей, сидя с братом, Людвиг отчаялся настолько, что окаменел: руки опустились, ум помутился, он просто перестал понимать, зачем давать бесполезные лекарства, зачем сбивать жар, зачем открывать окна и убирать пыль, если все только продлевает агонию? Безволием он разгневал Безымянную. Она поцеловала Каспара в лоб, напоила водой из своих рук и, прежде чем пропасть, глянула так, что щеки вспыхнули жаром. Милосердие это было жестоким: «Не хочешь облегчить ему агонию сейчас? Жди теперь второй виток». Так и случилось: улучшение не закрепилось, последние полгода были для Каспара вовсе пыткой. И вот наконец… от мук он избавлен.

– Я думал, он выберется. – Голос Нико за последние годы поменялся, огрубел, но сейчас опять чуть звенит. Людвиг устало прикрывает глаза.