Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 65)
Милая, наверное, молчал я дольше, чем подобало в светском разговоре. Но я недоумевал, клянусь, и, силясь скрыть это, прикидывался, что слежу за игрой Карла, выискивая ошибки. Пойми меня верно, я и сам не страдаю скромностью. Только рядом с мэтрами – подлинными, вроде Гайдна и Сальери, – я порой жмусь и печалюсь, ощущаю себя… нет, не ничтожным, но уступающим им в неких вещах. Но чтобы так – «я рожден», «я пожертвую», «я несу счастье»! От такой гордыни в прежние годы, годы полного невладения чувствами, я бы наверняка расхохотался и хохотал бы, пока все бы не обернулись, и потом бы хохотал. Но мне уже тридцать, я завоевал какое-никакое положение, я не скрываю экстравагантности и демонстрирую эмоции довольно открыто, и все же… «Это почти ребенок, – напомнил я себе, сосредоточенно слушая безупречные аккорды Карла. – Он не намного старше дурачка, который приехал к Великому Амадеусу в расчете покорить его сердце». И я, повернувшись наконец к графу, сказал:
– И все же искренне надеюсь, что одиночество не станет вашим пожизненным уделом. В нем на самом деле сложновато творить.
Он улыбнулся в ответ:
– Хочу верить, спасибо вам большое. Оно очень меня страшит.
И взгляд его тоже обратился на Джульетту, и кулаки мои сжались, и душу опять заполонило предчувствие… А уже через несколько дней оно начало себя являть.
Я задыхаюсь в нем сейчас, потому и пишу тебе – даже вернулся ради этого в Вену на денек. Скоро я кину письмо в ящик, видела бы ты, какой он пыльный, какое пыльное все из-за моих вечных отлучек… Так вот, мой друг, даже понимая, что, возможно, ты злорадствуешь, а возможно, тебе нет дела, я изолью жалобу, кому, если не тебе? Моя Джульетта становится совсем другой день ото дня. На лице ее играет все меньше улыбок, по крайней мере когда рядом я; она избегает уроков, а если приходит, то рассеянна. Играет из рук вон плохо, витает где-то, не реагируя даже на колкости кузин. Порой я отчаиваюсь настолько, что в гневе швыряю на пол ее ноты. Вообще, в доме знают эту мою привычку; она проявляется, когда ученики не понимают элементарных вещей, но теперь, теперь… О, мне отвратительно и от себя, и от моей карамельной принцессы! Если раньше она встречала швыряния дразнилками, хохотом и нежными извинениями, то теперь поджимает губы, хмурится и молча подбирает листы. Нет, мы не ссорились, ни разу, зато теперь мы очень часто молчим вдвоем, молчим подолгу. Можешь усмехнуться: «Людвиг, разве не хотел ты от нее большей глубины и тишины?» Но нет, нет, это иное, тяжелое молчание, молчание людей, которые неумолимо становятся чужими. Как часто наши желания обращаются в наших врагов… как хотел бы я понять, что происходит у Джульетты в голове.
Не знаю, что именно так гнетет меня и страшит. Мы по-прежнему не помолвлены, она ничего мне не должна, а я – ей. Я друг семьи, меня любят, а я люблю их, люблю рощу, пруд с рыбами… с рыбами. Почему, почему я все острее ощущаю себя карпом, прыгнувшим впустую за светляком? Расставание с тобой должно было избавить меня от такого унижения, исцелить… но нет. Мне хуже с каждым днем. Пока ты странствуешь среди маков, что бы это ни значило; пока оттираешь кровь с лиц чужих мужчин и мальчиков; пока твое существование, судя по всему, наполнено смыслом, мое неумолимо тускнеет. Я уже едва понимаю, чего и кого хочу. Я не могу даже дописать ворованную у тебя сонату. В голове пусто, уши и желудок болят все чаще, особенно ночами. Как мне плохо… но пока я буду держаться, милая, просто брошу в ящик письмо для тебя – и буду держаться. Мне пора.
Береги себя. Не забывай, что маки – отравленные цветы, в которых можно уснуть навеки. Не забывай, особенно если рядом никого, кто смог бы тебя спасти. Все еще скучаю. Твой.
Возможно, письма к Безымянной – его целительный бальзам: по пути назад Людвиг чувствует себя лучше, чем когда уезжал. Свет и воздух обволакивают его, стоит выйти из экипажа; он поднимает голову, раскидывает руки – и на губы сама наползает улыбка. Хорошо. Пахнет разнотравьем и водой; дом Брунсвиков поблескивает, как перламутровая шкатулка; в саду резвятся дети прислуги, играя в какую-то незамысловатую игру. Идя мимо, Людвиг остро осознает, как хочет увидеть Джульетту, и прибавляет шагу. Вот что он скажет ей: «Давай сегодня не будет урока, я просто немного поиграю тебе, что пожелаешь, а ты мне споешь».
День жаркий – и Людвига никто не встречает, никто не докладывает о нем. Домочадцы, может, сидят по прохладным комнатам, а может, уехали, да хотя бы в лес на пикник. Интересно, где Карл? С ними или постеснялся ехать без учителя?
Гадая об этом, Людвиг пересекает холл, ступает на главную лестницу – и слышит отдаленную фортепианную игру. Зубы тут же сводит: мышиный писк, ну конечно! Галленберг здесь. Значит, скорее всего, здесь и остальные. Наверное, он их развлекает; скорее всего, Джульетта тоже подле своего друга. Но даже это не расстраивает так, как могло бы; и тело, и разум расслабляются спустя мгновение. Пусть. Зато никто не скучает.
Людвиг еще прибавляет шагу – чтобы скорее взлететь по лестнице, укрыться от взглядов щеголей и щеголих с золоченых портретов. Лестница не нравится ему: что тяжелой мраморной отделкой, что этими вездесущими глазами, что зеленоватым ковром, в котором ноги даже не утопают – путаются, словно в речном иле. В коридоре, где благоухают цветы в напольных вазах и сверкают зеркала в простенках, уютнее: будто пробегаешь расшитую солнечными лучами волшебную дорогу. Людвиг действительно пробегает ее – спешит. Вот музыка обволакивает его, как воздух; вот заветная дверь малой гостиной – белая, вся в резных длиннохвостых птицах. Людвиг хватается за посеребренную ручку и осторожно тянет, готовясь легким кивком – чтобы не сбивать музицирующего графа – поздороваться с обществом… но не успевает.
«Общества» нет, в гостиной только двое. Больше никто и не нужен.
Такого Людвиг не представлял в самом горьком, абсурдном сне. Галленберг за фортепиано – как всегда изысканный, блистательный. Пальцы летают над клавишами, глаза полузакрыты, подбородок привычно приподнят – и все вместе вкупе с томной полуулыбкой почему-то создает картину сентиментального, беспросветного идиотизма. Тошнотворное, ей-богу, тошнотворно-приторное зрелище, или Людвигу кажется? Как бы там ни было… худшее не это. Он пошатывается, в ушах шумит, желудок колет, будто там возится целое семейство ежей. Зубы сжимаются, но из горла все же вырывается… рык? Стон? Он не понимает.
Джульетта, его Джульетта, стоит у Галленберга за спиной и ладошками трепетно прикрывает ему уши. Одинаково яркие, хрупкие, эти двое детей кажутся одним существом – хотя не делают ничего, абсолютно ничего по-настоящему предосудительного. Он просто играет, азартно и грациозно. Она просто замерла над ним, точно зачарованная нимфа, пропускает легонько светлые пряди меж пальцев. Но она улыбается, так, как не улыбалась Людвигу уже несколько недель. А то и никогда.
Этот апогей мира и понимания; эти касания, полные трепета; эта непрошеная ассоциация – как
– Людвиг! – кричит Джульетта.
Плевать.
Его выдержки хватает на одно – не обрушивать на зеркала удары кулаков, не сшибать вазы. Он понимает: время такого гнева еще придет, обязательно, но не здесь, не здесь. Это мирный дом; его обитатели почти два года делились счастьем с выскочкой со свекольной грядки. Как можно обидеть их и разрушить то, во что Людвиг не вложил ни дуката?.. В окнах мелькает Именная роща; с каждым случайным взглядом на нее все больнее; в какой-то момент желание – в одно из окон выброситься – почти пересиливает, но Людвиг сдерживает его. Нет, конечно нет. Просто тот третий внутренний голосок был прав.
«На что ты рассчитывал? Беги, пока не поздно!»
Все эти поездки, «наша роща», прогулки за руку, уроки и рубашки… как, как он мог так поддаться иллюзии, как мог принять это за свою новую, заслуженную жизнь? Раз за разом реальность легонько била его по щекам, раз за разом он не замечал – и вот теперь не устоял на ногах, получив наконец настоящую затрещину. И ладно, ладно, лучше поздно, чем совсем поздно! Ладно… Но какой же он идиот. Как он был наивен, как…
– Людвиг!!!
Она ловит его на лестнице, в тот момент, когда он все же путается в проклятом ковре и чуть не падает. Это добавляет унижения; ладонь хочется вырвать, но он не вырывает – боится случайно или, хуже, намеренно сделать карамельной принцессе больно, вывихнуть ее хрупкую кисть. Они так и замирают, цепляясь друг за друга. Джульетта, красная и растрепанная, тяжело дышит, второй рукой придерживает подол платья. Каково ей было преследовать такого быстрого учителя… друга… ухажера… кого? Перебирая в уме роли, Людвиг желчно усмехается. На глазах Джульетты вмиг выступают слезы, точно она порезалась об эту усмешку.