18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 45)

18

Она говорит, а Людвиг слушает, все мучительнее впадая в иллюзию: рядом, в шаге, его жена и сын. Те, кого у него нет, те, о ком он и не думал. Бежит дрожь по спине, разливается тяжесть в ногах, жар в груди. Он флиртовал и, возможно, даже влюблялся; он любил – ветте, только ее, если можно назвать любовью надежды, которые она в нем будила, и мелодии, которые рождались из пустой неутолимой страсти. Ничего более… но он не спрашивал себя, что дальше. Сколько лет он проведет так, ловя пустоту? Сколько будет грезить и жаждать, сколько будет упиваться одиноким путем, полным недосягаемых призраков?

– Мертвых стало так много, что она ослабла, не могла хоронить их. А Людвиг устал и опустил меч, – доносится до него, и он сжимает кулаки. – Враги повредили ему уши. Он больше не слышал голос подруги и ничего не видел за дымом пушек, он страшно злился на свою слабость. – Безымянная вздыхает. – Но он шел и шел к ней и однажды нашел, похороненную под горой старых костей. Она протянула ему руку, он взял ее в свою, помог выбраться и назвал… Луи?

Она осекается: рука вцепляется в воротник ее платья, нестриженные ногти царапают шею. Пальцы дрожат. Мальчик кусает губы, часто и поверхностно дыша.

– Что? – глухо выдыхает Безымянная, встречаясь взглядом, спрашивает странно хрипло, не пытаясь отстраниться, почти с мольбой: – Что, что, скучно?..

– Я не успею дослушать тебя, – шепчет он, качая головой и сжимая второй рукой ее плечо. Он и так лежит, но ищет опору, будто падает, пальцы липкие от пота, во взгляде недобрый блеск – не жизни, лихорадки. – Я, наверное, не успею… мне… мне… – Он сжимает губы, сглатывает, опять поднимает глаза. – Расскажи сразу конец, расскажи, война кончилась, они зажили долго и счастливо? Зажили?

Свет вокруг него не тускнеет, а мутится. Серебро становится болотным туманом, и будто взметается пепел, а затем оседает на коже и одежде капельками грязной испарины. Мальчик одной рукой убирает волосы с глаз, трет лицо, точно пытаясь смахнуть слой непонятной взвеси. Безымянная снова обнимает его, беспомощно, так судорожно, будто он вот-вот обратится в дым.

– Я не знаю… – шепчет она. – Луи, я не знаю конца.

– Зажили? – повторяет он, не услышав, видимо, за очередным приступом кашля, таким, что оба – и он, и Безымянная – дрожат. – Зажили?!

И она, сдавшись, шепчет:

– Да. Да, конечно, да. А мы скоро отсюда сбежим. Как они.

Он улыбается, успокаивается и снова опускает голову на подушку, чуть ниже лица Безымянной. Расслабляются руки, смыкаются веки.

– Почему ты не приходила раньше? – шепчет он; тонкая струйка крови бежит изо рта. – Почему, ведь ты такая славная.

– Не могла, – откликается она, возвращая ладонь на его лоб. – Я всегда кому-то нужна. Я почти нигде никогда не могу задержаться, даже если очень хочу.

– Ко мне приходят теперь многие, – шепчет он, совсем слабо кивнув на дверь. – Часовые. Врачи. Эти надутые, которые у власти. Даже художник приходил, написал меня таким противным, розовощеким как поросенок, ненастоящим. Но я с ними не разговариваю, они мне не нужны, и я так хочу снова увидеть маму…

– Мама… – начинает Безымянная, но он не прерывается:

– Она рядом. Она иногда поет мне, знаешь? Утром. А еще чаще пела раньше, когда не приходил никто, кроме охранников, которые… – он жмурится, сжимается, – которые… – Открывает глаза – сухие и горящие. – Смеялись… играли в карты на то, кто придет поить меня вином. Я иногда ловлю себя на мысли, знаешь… что я всех ненавижу. Не прощу за маму, папу и себя, никогда, не смогу, я…

Кашляя, он утыкается ей в ключицы, замолкает. Она притягивает его вплотную, укачивает, шепчет с остекленевшим взглядом:

– И не нужно. – Омуты глаз подернуты льдом. – Не нужно.

– Разве это не грех – быть злым к тем, кто не понимает, что…?

– Греховны их поступки. А ты не злой, ты…

– Хочу быть рыцарем! – прерывает он вдруг с явственными слезами в голосе. – Рыцарем, слышишь, как в твоей сказке! Чтобы никто не смел трогать меня и мою семью. Чтобы я…

Людвиг решается опуститься рядом, тянется к худой детской спине, видит, как мутная взвесь на ней тает. Людвиг закрывает глаза, и его рука застывает в воздухе; когда все же касается – не чувствует ничего. Он бесплотен. Его здесь нет. И от этого он ощущает унизительное облегчение. Сон, лишь сон. Ни замка, ни мальчика нет. Никого нет.

– Тогда я расскажу тебе еще. – Безымянная понижает голос. – Я расскажу тебе о рыцаре Людвиге. О его подвигах. О том, как он сам научился превращаться в дракона, о том, как он летал в небе, ища свою подругу, и как… Луи?

Он больше не кашляет. Лежит, прильнув к ней; не слышно хрипов и всхлипов. Уснул?

– Луи! – Она легонько отстраняет его, пытаясь приподнять подбородок, и голова откидывается на подушку, светлые волосы застилают лицо, на котором – в открытых глазах – угасает последнее серебро. – О нет. Луи…

Жена. Сын. Людвиг вскакивает, едва осознав, что вернулся удушливый запах, что жирный жук ползет по подушке, что крыса снова пищит в углу, мигая оттуда красными глазами. Он застывает точно статуя, мир вращается и дрожит, а тени – сонм черно-синих теней – кружатся визжащим вихрем. Его. Его. То ли мушки плодятся перед глазами, то ли это по полу носятся уже полчища вшей, мокриц, каких-то еще тварей.

«Скоро начнется счастливая жизнь!»

Он поднимает голову, только когда Безымянная, прижавшая к себе тело, перестает шептать имя. Она застывает на несколько мгновений, в обрывочной Пьете черноты и серебра. Судорожно выдохнув, прикрывает мертвые глаза. Оглядывается – затравленно, зло – и кивает; целует мальчика в лоб – и комната пропадает, бросив Людвигу в глаза осколок серого света. Хлопает в голове невидимая бутылка.

Кто-то так рад смерти этого ребенка, что открыл шампанское.

…Людвиг вновь видит их на замковой крыше. Его и Безымянную разделяет шагов десять, ветер бьет в лицо так, что слезятся глаза, под ногами скользит черепичный бок чудовища, будто оно в нетерпении возится, готовое глотать новых узников. Над головой странное небо – серая зыбь, по которой бежит смутный шторм голубовато-золотых облаков. Впереди, до горизонта, туманная зелень и линялая лента реки; по ней движется корабль, издали похожий на мертвую рыбу, которая ничего уже не хочет – просто дрейфует и будет дрейфовать. От кормы остается длинный пенистый след. Он обнажает правду: толща красна, чиста лишь поверхность. Кружево, кровь, а в крови – качающийся лес мертвых рук.

Безымянная у самого края крыши, стоит спиной – худая и черная, будто остов сожженной ведьмы. Мальчик у нее на руках, колышутся на ветру волосы, снова сверкающие серебром и рассыпающие цепочки искр. Она так же неподвижна, как он, – страшный, неестественный силуэт, в котором ничего человеческого, кроме горя. Но Людвиг идет вперед, против ветра, протягивая руку…

– Не надо.

Она все же оглядывается, наконец, кажется, замечает его – но делает шаг вперед, хлестко отвернувшись, не сказав ни слова. Траурное платье – пиратский парус, саван, изнанка крыла махаона – исчезает, взметнувшись широким росчерком. Крыша пуста.

Подбежав, Людвиг видит под ногами лишь саднящую пустоту, бесконечную клеть, где лениво стелется зверь-туман. Во все стороны из этой пожирающей серости разлетаются крошечные белые птицы, быстрые и сверкающие, – пригоршня сахарных фигурок, брошенная щедрой рукой невидимого короля. Бездна манит – манит, потому что имена больше не важны, манит, потому что разбитые руки стоят перед глазами, манит, потому что в ушах опять стучит: готовятся открывать еще бутылку, радуясь очередной смерти. Людвиг заносит над краем ногу.

Сейчас ему кажется, что это стоило сделать очень давно.

Людвиг просыпается, убежденный, что его били: по ребрам, по животу, по спине, но особенно – по голове. Еще в полудреме он даже начал ощупывать себя: искать синяки, ведомый размытыми детскими воспоминаниями. Отец никогда не лупил его зверски, как «неугодного» Николауса и «бездарного» Каспара: во-первых, берег руки, во-вторых, особенно старался угодить матери, не мучая ее любимца вне уроков, – но болезненные тычки, щипки, сбивающие с ног оплеухи случались. Что сейчас? Была… была академия. Мог ли он сыграть так скверно, чтобы его избила публика? Нет, маловероятно. Что ж… могла ли она оказаться настолько неотесанной, чтобы не оценить его фантазию?

Кислая шутка, словно чьи-то пальцы, растягивает в улыбке губы; руки замирают. Людвиг убеждается, что синяки вряд ли найдутся, и одновременно вспоминает: все случилось позже. Обморок, припадок – и не выберешь верное слово. Он лепетал что-то Сальери, внезапно и болезненно жалея и себя, и его, а потом просто взял и начал валиться. Упал? Видно, нет, иначе расшиб бы лицо или еще что-нибудь. Но боль, встретившая по пробуждении, уходит с каждой секундой, сама, будто что-то там, в отхлынувшем сне, забирает ее. Мягкое блаженство свежих простыней, дуновения с улицы, медовый полумрак перед отекшими веками – все, что остается. Людвиг давно не на полу в холле Венского Музыкального Общества. Тогда где?

Когда он приоткрывает один глаз, а затем и второй, кажется, что сверху смотрят усмехающиеся черепа и вопящая бездна. Нет: это лепнина, обычное фруктово-цветочное изобилие на белизне потолка – нарциссы и виноград, яблоки, лозы и крупные листья каштана. Распахнутый в крике рот – одинокий круг ночного неба, написанный умелой рукой. Звезды, серп луны… Венские аристократы, если им хочется увенчать потолки небесами, выбирают чаще дневные – ясные, припушенные облаками, точно созданные для прогулок Гелиоса и Пегаса. Впрочем, нет же, нет. Кое-кто в этих кругах…