Екатерина Звонцова – Письма к Безымянной (страница 36)
– Разве мы не о людях говорим? – мигом встревает неаполитанец, и в его речи, как иногда в речи Сальери, проскальзывает акцент. Он взволнован. – При чем тут волки? Мы божьи дети!
– Мой просвещенный отец полагал – и я разделяю это мнение, – что наша природа все же ближе к животным, чем к каким-либо богам.
– Так вы считаете… – запинается юноша.
– Если вы не хотите, чтобы однажды вас растерзал волк, волчонка стоит убить.
– Барон!.. – рыкает русский. – Мне кажется или вам плевать на заветы Христа?
Людвиг дает громкий надрывный аккорд, точно швыряя камень, – чтобы хоть для себя заглушить продолжение, каким бы оно ни было. Бросив взгляд на Безымянную, он понимает: она не изменила позы, грудь ее не вздымается; возможно, она даже не моргала все это время, уйдя в мысли. О чем? Но стоит потянуться навстречу – и снова умоляющее, тихое «Играй». Импровизация более не приносит даже тени удовольствия, но нужна, чтобы спрятаться.
Ни барон, ни дипломаты не повышают тона. Они бросают друг другу еще несколько реплик, последнюю: «Вы, любезные, определитесь, свобода вам нужна или инфантильная святость?» – ван Свитен сопровождает ленивой улыбкой, а вскоре русский и неаполитанец идут к двери. Людвиг провожает их глазами, как и гости, но пальцы все бегают по клавишам. Мелодия холодная, злая, хотя ему даже непонятно, на кого злость. Ясно одно: он завидует юношам. Они ничем не связаны с бароном; вероятно, просто приняли приглашение к «одному из изысканных и просвещенных людей столицы» и ушли, осознав, что их представления об изысканности и просвещенности не вписываются в местные. Людвиг так не сможет: в этом доме он нашел не одного издателя, заказчика, приятеля; он пусть не в рабстве у барона, но в том, что дельцы зовут пошлым словосочетанием «партнерские отношения». Бунт не поймут.
Людвиг склоняется над фортепиано, не касаясь его носом, но близко к этому. По такой манере его давно узнают; ее считают забавной странностью, не подозревая, что это способ укрыться от мира: от его яркого света, голосов, запахов. Горбясь, Людвиг остается с музыкой наедине. Прячется в нее, как прячутся в панцирь черепахи. Он играет и играет, лишь украдкой улыбаясь Безымянной из-за падающих прядей. «Видишь, я делаю то, что ты велишь, забудь о прочих». И она смотрит с усталой благодарностью, кусая уголок губы, то и дело смыкая светлые ресницы. Как она чудесна в этой уязвимой хрупкости, в скорбном страхе. Как хочется, чтобы наконец…
– Спасибо, Людвиг.
Ее ладонь тянется сквозь завесу волос – убрать их, коснуться скулы. А к нему приходит имя, неожиданно простое, но чудесное, которое он готов выдохнуть. Оно светится в рассудке. Оно за мелодией, остервенело рычащей и прячущей тоску. То самое имя. Сомнений нет. На особенно тяжелом, громоподобном аккорде он выдохнет его, в ту секунду, когда пальцы коснутся щеки, и…
– Людвиг. – На плечо ложится большая мягкая рука и тянет назад – заставляя выпрямиться и сбиться. – Хватит, хватит. Остановитесь…
Это не Безымянная, не ее голос, и приходится стиснуть зубы. Чтобы не рыкнуть, не ударить, не сорваться на отборную отцовскую брань. Гайдн! Когда он тут очутился, что его принесло, почему вообще он не покинул сборище с теми двоими, едва пошла речь об убийствах волчат? Людвиг глубоко вдыхает, хотя воздух проходит в легкие плохо. Живот сводит в судороге: не паника, бешенство. Окончательно собравшись, он распрямляется, мотает волосами – и возвращается в реальность всем существом. Банкетка рядом, конечно, пуста, имя забыто. Гости успели опять рассредоточиться в стайки, заговорить кто о чем. Уход дипломатов никого не впечатлил, зато «гипотетика» явно всех взбодрила.
– Хватит, – повторяет Гайдн, убирая руку, едва Людвиг поворачивается к нему. Выглядит он, наверное, как пьяный или больной: густые прямые брови мэтра сдвигаются. – Да что с вами, что опять за raptus? Это… – он даже словно бы раздувается, – кого, зачем вы эпатировали? Это было чудовищно!
Ведро колотого льда за ворот – так ощущается этот безапелляционный укор. Желудок режет; Людвиг, быстро приложив к нему ладонь, нашаривает в голове остроумно-небрежное оправдание вроде «Хотел привлечь ваше внимание», «Дразнюсь, да и только» и прочее, прочее… Но вдруг с небывалой ясностью он понимает: нет. «Чудовищно» Гайдна хуже прилюдной пощечины, это слишком, но Людвиг не выдаст, как задет. Зато он вправе постоять за себя. В конце концов, кто он? Дурак-провинциал, все в Вене уже знают, на что он способен. И, принимая привычный невинно-непонимающий вид, он интересуется:
– О чем вы? Я что, скверно играл?
Главное, скрыть: в глубине души он сам уже колеблется. Когда Безымянная появилась, сердце его загорелось восторгом, но что насчет объективного мастерства? Он не думал, не старался, возможно, вообще молотил по инструменту как попало и наслаждался результатом просто потому, что рядом сидела она. Лицо вспыхивает: а он-то размечтался о симфонии на основе импровизации! Да он еще ни единой симфонии не создал, Гайдн говорит, это получится в лучшем случае лет через пять, симфоническая музыка – прядение шелка, а не метание булыжников. Какой позор… а ему еще и кто-то хлопал.
– Вы… – Гайдн глаз не отводит, но запинается. Значит, пожалел о словах. Людвиг чуть расслабляется, запускает пятерню в волосы, принимается их ерошить. – Нет, что вы, за последний год я не припомню за вами скверной игры. – Людвиг невольно улыбается, но дальнейшее быстро стирает улыбку с лица. – Просто… Опять! Опять вы будто витали в аду или рыли себе могилу! Людвиг, у вас точно нет… проблем? Лучше бы вы говорили с… – он понижает голос, косится в сторону окон, – с ними. О скотстве. Я бы хоть понял, а вы…
Но пока Людвига осеняют крестом, он думает о другом – о том, как же Безымянная далеко. Далеко во всех смыслах, будет, даже если поселится с ним под одной крышей. Ему не найти ее имя. Не сыграть ее душу. Не коснуться лишний раз, не заговорить, не разделить ее неясное горе, а теперь ее еще и спугнули, спугнули в редкую минуту, когда в глазах теплилась нежность, а рука тянулась навстречу. Людвиг быстро жмурится, кусает щеку. Когда он снова открывает глаза, тон получается почти таким же ледяным, как недавно у русского:
– Мне казалось, хотя бы вне наших занятий я могу играть то, что звучит в моей душе.
– Меня пугает как раз то, что звучит там
– Если хотите знать… – сквозь ком в горле говорить тяжело, – я лишь пытался передать свой ужас. От тех самых разговоров. Некоторые убеждения считаю скотством и я, ведь…
– Ваш ужас пугает не меньше вашего гнева. – Людвиг снова улыбается, ведь это комплимент. – Если бы мелодиями можно было проклинать…
И опять по спине бежит злая дрожь. В который раз он вспоминает, как играл для Моцарта и как молился, чтобы для него самого не стал играть Каспар. Но нет, нет, он не верит ни во что подобное, это…
– Чушь! – Он буквально рявкает. Гайдн поджимает губы, и приходится скорее уточнить: – Я имею в виду, зачем привносить в искусство отвратительные крестьянские суеверия? Последним, о ком говорили подобное, был Тартини[59], учитель одного из братьев Сальери, и несмотря на феноменальный талант он слыл человеком с большой душой.
– И все же, Людвиг. – Гайдн пропускает мимо ушей попытку блеснуть знаниями, опять хмурит брови. – Ваша музыка выла и грохотала. Все эти люди, конечно, увлеклись фантазиями о том, как дорвутся до власти и наведут свои порядки, но прошу, умерьте пыл! Подумайте, какую сторону себя вы демонстрируете. В гостях не играют подобное, мы собираемся не для того, и…
– А зачем же мы, по-вашему, собираемся? – раздается рядом. Гайдн осекается. – Почему не для экспериментов? Я как раз их весьма поощряю. И игра была впечатляющая.
К фортепиано подошел ван Свитен – незаметно, так что непонятно, сколько он услышал. Гайдн по-детски краснеет, точно его поймали на воровстве сластей, но быстро справляется с собой и спокойно поворачивает к барону голову. Наверное, он хочет отшутиться, свести постыдное распекание на нет, завести формальный разговор. Но планы барона иные. Поглядев сначала на него, потом на Людвига, он поднимает сухощавый палец и грозит Гайдну:
– Я бы вас предостерег, маэстро, очень предостерег. Не забудьте: посредственность рождается не только из невежества, но и из скованного ума или, например, из ума закостеневшего… – Глаза взблескивают, уголки губ поднимаются в двусмысленной улыбке. – И грозит это в любом возрасте. У всяких заслуг есть срок.
Гайдн молчит. Людвиг тоже: ищет подтекст. Когда находит, снова хочет оказаться подальше. Сегодня ему везет на ядовитые клыки и смыслы между строк.
– О чем вы? – переспрашивает Гайдн, но Людвиг не сомневается: это условность, шанс отыграть назад. – Кого вы считаете посредственностью с истекшим сроком?
– Никого, что вы! – незамедлительно отыгрывает барон, всплеснув белоснежными манжетами. – Просто напоминание: ученик, идущий по стопам учителя, станет великим, а вот учитель, тащащий ученика на веревке и раздающий ему пинки, всегда проиграет. Особенно когда тащит его в свой закат…
«Прекратите!» Но Людвиг молчит. В горле опять растет комок, на этот раз – страха, жгучего и позорного, что сейчас ван Свитен снова откроет рот и заявит: «Он уже сегодня мне на вас, кстати, жаловался!» Опасение сбывается, следующие слова даже хуже: