Екатерина Владимирова – Твист на банке из-под шпрот. Сборник рассказов CWS (страница 34)
– У Кашемирова, – недовольно ответила она. – Дочь отправила меня сюда, а ведь я прекрасно себя чувствую. Слышите? Прекрасно!
– Это ничего, у Кашемирова многие наблюдаются. Поедете на море, и все пройдет.
Не знаю, почему я вспомнил про море. Мне показалось глупым говорить про сахар и холестерин, про давление или ноющие суставы. Она была будто не из этого воняющего валерьянкой мира. Откуда-то оттуда, из молодости, где светит солнце, где воздух пахнет медом и солью, и кажется, что старость – она не про тебя, она про кого-то другого. А ты всегда будешь таким же сильным, загорелым… Не знающим ни горя, ни забот…
– Море… – она вдруг закрыла глаза и глубоко вдохнула тяжелый больничный воздух. – Знали бы вы, как я люблю море!
Потом она много говорила. Говорила про море, про дочь и про шестьдесят второй, про то, как у нее украли сумочку, новую, синюю, а потом она увидела такую же у квартирной хозяйки – и что бы это значило? Я кивал и отвечал невпопад. Возможно, говорил что-то смешное, потому что она смеялась, и я тоже смеялся от того, какой у нее звонкий, молодой смех.
А потом подошла ее очередь идти к врачу. Я знал, что она выйдет оттуда другой, может быть, потухшей, может, постаревшей. Но я ждал и хотел увидеть ее, какой бы она ни была. Она вышла все такая же неземная, немножко потерянная и, смущенно улыбаясь, села на стул.
Мы сидели рядом долго-долго. Очень долго. Десять лет. Десять лет борьбы – и только вместе, только держась за руки. А потом она ушла от меня. В день своего семидесятилетия. Я по-прежнему держал ее за руку и не хотел отпускать. Я знал, что она не боялась, потому что там – пахнет медом. Она так часто об этом говорила, что я поверил ей. И я видел ее там, где всегда солнце, где море, где воздух пахнет медом – и только так».
Я жила в хостеле несколько месяцев.
И каждый вечер слушала эту историю, она наполнялась новыми деталями, но одно не менялось никогда – трепет, с которым старик говорил о жене. Потом мне рассказывали, что старик этот одинок, а в хостел его выселила из квартиры дочь его покойной жены. Но я не верю. Так не бывает… Так не должно быть.
Евгения Овчинникова. Сахалинское рагу
Четыре ночи – самое тяжелое время. Перетерпишь его, и легче дожить до восьми.
Соль сушится на электрическом поддоне в кабинете начальника смены. В цеху это самое сухое место. Мы ходим в резиновых сапогах, под ногами хлюпают вода и рыбья требуха. Консервный заводик.
Разбиваю ссохшуюся соль на поддоне и лопаткой высыпаю ее в огромную железную кружку. Открываю две килограммовые пачки и высыпаю их на поддон. Соль должна быть сухой. Еще от влаги может забиться соледозатор. Тогда вся цепочка – разделка, набивка, закатка и варка – останавливается и ждет, когда я все это просушу.
Когда есть рыба, мы работаем на другой, нормальной линии. Но сегодня грузовик без номеров отгрузил две тонны распотрошенной горбуши, выловленной вчера или позавчера. Браконьеры. С двумя тоннами тушек мы справились за полтора часа, но остались еще головы, зеленые, разлагающиеся. Сашка и Витька просили начсмены не издеваться над нашими носами, но тот не стал их слушать. Отправил несколько ящиков на рагу.
Мне повезло больше, я занимаюсь солью, но запах все равно отвратительный. Он забивается в нос, в волосы, въедается в кожу, режет глаза. От него невозможно отмыться, и менее деликатные коллеги из стройотряда зажимают носы, когда кто-то из консервного цеха проходит мимо. Ребята, человек десять, стоят у стола с наваленными горой рыбьими башками, лица по глаза замотали кто платком, кто шарфом. Они разбирают головы: надо убрать жабры, прикрывающие их пластины и глаза. Оставшееся утрамбовывается в жестяную консервную банку и отправляется на ленту конвейера. Там банка попадает в лапу соледозатора, который отгружает в нее пять граммов соли, и дальше едет на закатку и варку.
Монотонно гудит закаточная машина. Начсмены ходит туда-обратно.
– Че еще такое?! – Хватает с ленты баночку, в баночке поверх голов заботливо уложены несколько горбушиных глаз. Они внимательно смотрят на начсмены. Он подходит с ней к ребятам. – Кто положил?
Все молчат.
– Кто положил, я спрашиваю?
– Ну я, – признается Сашка.
– Вычитаю из зарплаты сегодняшний день!
Сашка фыркает. Когда начсмены отворачивается, показывает его спине средний палец. Я из солидарности тоже вытягиваю средний палец, и конечно, в ту же секунду толстяк оборачивается, чтобы что-то сказать. Видит меня и шипит:
– И Овсянниковой минус один день.
Студентам стройотряда много не платят, поэтому нам все равно. Ребята хихикают и кидаются головами, пока начсмены в варочном цеху.
Я ношусь с солью туда-обратно, стараясь не задерживаться у стола с рыбой. Перемешиваю соль в кабинете. Думаю о том, что на берегу легкий ветер с моря. Сегодня, должно быть, тепло, небо ясное и звездное. Море тихо набегает на песок и откатывается назад. Перекрикиваются нерпы. В путину они объедаются рыбой, ложатся на камни у берега и поют свои песни.
Горбуша, горбуша. Сотни банок с горбушей. После варочного цеха их остудят и наклеят этикетки, составят в коробки, а на коробку поставят гигантскую печать: «Рагу горбуши натуральное в собственном соку. Вес нетто 250 г. ГОСТ 7452–97». Мы в первый же день на Сахалине добрались до печати, и теперь на наших футболках «Рагу горбуши натуральное».
Высыпаю очередную порцию соли в дозатор, как вдруг раздается взрыв. Подпрыгиваю, потом приседаю. Забиваюсь под ленту конвейера. Ребята прячутся кто под стол, кто с визгом бежит к выходу. Еще взрыв, скрежет, протяжные металлические стоны. Третий взрыв – и сверху падают разорванные куски жестяных банок и истерзанные куски рыбы. Закаточная машина, а из своего укрытия я вижу, что это именно она, наконец перестает взрываться, но лязгает и хрипит. Прикрываясь картонной коробкой из-под консервов, как щитом, к ней осторожно подходит начсмены. Он заходит с тыла и нажимает на невидимую мне из-под конвейера кнопку. Машина лязгает еще какое-то время, потом, ворча, затихает. Я вылезаю из-под ленты конвейера и выключаю его. В карабине соледозатора замирает банка, не успевшая получить свою пятиграммовую порцию.
Начсмены заходит спереди, все еще держа картонку перед собой. Мы тоже подходим посмотреть. У сердца консервного цеха, закаточной машины, покорежено захватывающее устройство. Покалеченными щупальцами оно пыталось захватить банки, но они сминались и кромсались. В радиусе нескольких метров консервный цех похож на поле боя.
– Сахалинское рагу не пожелаешь и врагу! – философски изрекает кто-то из ребят, а потом все ржут.
– Все свободны до семи! – орет начальник, и через секунду в зале никого уже нет.
С моря дует ветерок, поэтому оно шумит громче обычного, волна ловит носок моего сапога, я не отступаю, смеюсь, даю ей поймать меня еще раз и еще. Где-то там, за кромкой океана встает солнце. Его пока не видно, но горизонт и море порозовели.
В темной воде сверкают светлые рыбьи спины. В путину они подходят к берегу близко-близко. Нерпы молчат. Может, спят, а может, занимаются своими важными ночными делами. Я сажусь на песок и думаю о нерпах, рыбе, закаточном автомате, штрафе, пока не восходит солнце.
Екатерина Владимирова. Неколочудотворицы
Вера умирала в казенном доме. Маленькая, высохшая, с запавшими глазами, с тонкими пергаментными руками в старческой гречке, она уже давно не вставала. Взгляд ее был обращен попеременно – на синий прямоугольник неба в белой, с застывшими потеками краски, деревянной фрамуге, на телевизор и внутрь себя. Сильно пахло хлоркой. Ее здесь толком не лечили, но и домой, конечно, не отпускали. А если бы и отпустили, уйти она никуда не могла, тонкие восковые ноги уже не держали.
– Вы здесь под наблюдением, бабусь, – говорили ей медсестры.
Каким еще наблюдением? Вот она сама себя наблюдает – это да. Все ее девяносто четыре – все при ней, этим сероватым простыням уже ничего у нее не отобрать.
Чаще всего вспоминала себя маленькую. Как папа щекотал ее, она извивалась и хохотала. Папа, громкий, большой, с рыжими колючими усами, смеялся и пел ей:
Папа-изобретатель редко выходил из кабинета, но, когда выходил, всегда играл с ней и соседской Лялей.
Вот им с Лялей по семь лет, они несутся на санках с горы, снег забивается в глаза, в уши, они падают друг на друга и хохочут так, что от них валит пар.
– Лялька, что ж ты мне свой валенок в нос пихаешь, – кричит Вера, – не колоч
– Чего-чего? Что ты там не колотишь?
– Не колочу до творицы, – упрямо повторяет Вера.
– Какая ты глупая, Верка! Не такого слова!
– Сама ты глупая, – обижается Вера, – бабушка так говорит.
Той же зимой всю Лялину семью раскулачат и увезут вместе с другими, не дав никому взять с собой теплой одежды. Зачем-то Вера помнит это так ясно: вот папа бежит рядом с подводой и, будто сломавшись пополам, забрасывает в нее тюк с ватным пальто. Она бежит за ним, ей вслед что-то кричит мама, но Вера бежит по голубому укатанному снегу, пока дорога с размаху не бьет ее в живот.
Соседка по палате взяла пульт и вдавила мягкую кнопку:
–