Екатерина Рождественская – Птичий рынок (страница 57)
Попытки повторял из года в год с упорством, которому, уверен, друзья и близкие желали бы иного применения. Но я не отступал. И наконец дождался! Шесть лет спустя, в 2010-м, терпение мое – хвала высоким небесам – получило воздаяние. 14 августа, в день моего рождения, в ловушки, поставленные в смешанном лесу у просеки с бетонными столбами ЛЭП, пришли две шагреневые жужелицы – лес-батюшка одарил желанным даром! Пусть простит тот, кто простит, и осудит тот, кто осудит, но разве сравнится этот подарок с бутылкой рома, дрелью или навигатором в машину? Никогда. А через несколько дней попалась еще пара, теперь в ловушки, поставленные среди осин по берегу озера.
С тех пор – как будто прорвало. Словно жук получил мандат от лешего, или произошел по неведомой причине взрывной рост шагреневой популяции. Уже не случалось лета, чтобы не повстречался этот странствующий черный рыцарь – он открыто бегал по лесным дорогам, попадался в ловушки в тех местах, в которых прежде не попадался ни в какую, а в августе 2017-го и вовсе запросто зашел во двор, где кошка пыталась жестоко поиграть с ним, приняв в траве за черного мышонка. Жук был спасен и отправлен в лес, на волю – мавзолей не резиновый, лишнего не надо.
Вот, собственно, и всё. Такие три истории. Мораль? Пожалуйста. Будьте упорны в своих сумасбродствах и настойчивы в чудачествах, дети, и тогда, возможно, небо расцелует вас за ваше неразумие.
Елена Посвятовская
Животное мое
Вбежали морозные, веселые. Топали ногами на щетках подъездного коврика, оттряхивались от снега, отдувались. Еще на лестнице схватили запах жареной картошки – это у нас, да? бабушка? драники? Мама улыбнулась, кивнула. В прихожей Лёка бережно положила рисунок на тумбу, куда обычно садились шнуровать башмаки. Мама туда сумку, а Лёка – его рядышком. Прыгала, выпутываясь из рукавов шубки, из резинки с варежками, любовалась сверху. Рисунок такой – кто-то квадратный и зеленый, руки-ноги почти человечьи, а вот вместо головы по верхней грани катается шарик, и нет у Зеленого другого занятия, кроме того, чтобы постараться его удержать. Такая жизнь – больше ничего не умеет. Воспиталка сказала нарисовать несуществующих животных. Эти глупенькие, все как один, рисовали динозавров. Смешно даже, ведь когда-то в древности они все-таки жили. Сказано же – несуществующих! Она пыталась снять сапог о сапог. Мелкая вырвалась вдруг от бабушки, схватила рисунок – топот кривых ножек. Она и по дому бегала в крепких ботиночках – так доктор велел.
Лёка молча и зло бросилась за ней.
– Сапогиии, – мамино бессильное вслед.
А сестра, блеснув темным глазом, уже рвала рисунок в детской у батареи. Боялась и рвала. Что ж за дура-то? Лёка, рыча от ярости, сходу вошла пальцами в слабые русые кудряшки. Та завопила еще раньше.
Потом на кухне уже умытые от соплей, красные – Дуня иногда еще вздрагивала во всхлипе – усталая бабушкина рука у нее на голове, скрученные веревки жил.
– Каждый раз, когда вы деретесь, – спокойно и раздельно говорит мама с табуретки перед ними, и взгляд ее падает на обрывки рисунка, – в Африке умирает одно животное.
Ну а что, может. Лёка долго ворочалась. Занавешенная луна помогала разглядывать разное на шторах – треугольники, квадраты, круги пересекались, срастались друг с другом, там, где пересекались, меняли цвет. Понурый скелетик настольной лампы, бабушкин храп из залы. Укутанные серой мглой на полках спали книги и альбомы, растрепы-куклы привалились к медведям. Теперь ей отчаянно надо в Африку, всё проверить: буду бить Дуню и посмотрю, как оно умирает.
На лето их отправляли к тетке под Ленинград. Тоже север, конечно, но им казалось – на юг.
У Осташковых огород сваливался прямо к реке. И не надо выходить на пыльную улицу, огибать по горячей тропке теткин дом, и только потом вниз к красноватому клочку пляжа. Легче через них: скрипнул доской в соседском заборе, потом немножко через осташковую малину, а там уже прутья широко – ничего и отгибать не надо – шурх сквозь них и бежать с горки. Девять шагов вниз. Ну укусит вслед призаборная крапива. Дуня вечно причитает из-за этого, нарочно прихрамывая, трет там чего-то, а семилетняя Лёка уже взрослая – все колени в розовых ссадинах, темных коростах, укусах, ей нипочем. Скидывает шлепки, платье через голову. Да, не ной ты, глухо говорит Лёка, немного застряв в сарафане, сейчас в воде всё пройдет.
Сегодня у последнего забора, того что смотрит на реку, явился Митя Осташков – опять через нас! Мите шесть с половиной, и он заяц. Он так решил. И Лёке непонятно, шутит он или нет.
– Ты правда думаешь, что ты заяц? – заглядывает глубоко в его глаза с разлохмаченным георгином вокруг зрачка, георгин – синий.
– Там на нашей заячьей планете… – заводит свою пластинку Митя.
Девочки хохочут. Позавчера на веранде они все вместе рисовали после мертвого часа. Они с Дуней цветы и принцесс. А Митя-заяц – войнушку. Много-много зелененьких танков по белому листу, сверху-снизу. И отовсюду из них торчали заячьи уши. Крекеры запивали молоком, и Митя всегда съедал сначала сломанные, чтобы порядок. А прошлым летом, когда еще жива была мама, уши торчали из вагончиков длинного-длинного поезда, и на общий смех вокруг рисунка Митя спокойно отвечал:
– Зайцы пушешествуют.
Теперь никто по-другому это слово и не произносит. Если еще год отступить, он насмешил Лёку, когда однажды схватил наволочку из горки грязного белья на полу – его мама меняла по всему дому постельное – приложил фартучком и объявил сам себе – танец “Заячья полька”. Понесся по кругу с прискоком, руки в боки – фартучек держал. И дети, и взрослые покатились просто. Только “заячья” мама головой качала, говорила их маме:
– Вчера насмотрелась по телеку дедовщину эту, гласность же, и вздыхаю, как же мальчик мой в армию пойдет. Ну вот как? А Шура мне – куда он пойдет, никуда не пойдет, под зайца закосит…
Мамы долго смеялись об этом.
Митя своим даже письма писал:
– Дарагие Зайцы. Пасылаю вам милиярт моркови. И кантэнир арбузав. И ещо в дабавку капусты. И дынь.
Подпись на конверте: Зайцам. 1 000 000 000.
На пляжике дрожит воздух, а по воде скользят сумасшедшие водомерки. Никого. Только продавщица Любовь разметалась на полотенце на самом солнцепеке. Неприятная, блестит. На лице у нее футболка, рядом прозрачный надувной матрас, разрисованный морскими коньками и дельфинами. Две голубые банки джина-тоника валяются рядом. Пустые.
Купались всегда в небольшой заводи вдоль берега, дальше – ни-ни. Течение. Стремительный Оредеж, петляя, уносился к Чикинскому озеру. Мама рассказывала, что там река теплеет, не то что у них – даже в жары лед.
– Давайте попросим у нее матрас, она всегда нам дает, – таращит глаза Дуня, забыв о волдырях.
– Она пьяная, – шепчет Лёка, кивает головой на пустые жестянки. – Не буди ее.
Осторожно вступает в прохладную воду. Солнечная рябь разбегается от нее по заводи. Лёка жмурится на эту золоченую рыбью шкуру – сто миллионов солнечных чешуек дрожат в глазах. Сзади возня и шум.
– Без спроса, ты без спроса, – пронзительно кричит Митя. – Таааак. Ска-за-но-про-тебя.
Через плечо Лёка видит, как на мелкоте Дуня пытается вскарабкаться на матрас, но Митя ловчее. Оттолкнул ее, протащился тощим животом к изголовью, быстро погреб в сторону Лёки. Сбоку в последний момент запрыгнула Дуня. Ухватилась двумя руками через матрас.
Лёка задохнулась от ярости – чужое без разрешения! у взрослых! совсем Дуня дура! Пьяница Любовь проснется – мало никому не покажется, от нее вся деревня плачет. Лёка присела по шейку от страха быть обрызганной. Зашлась от холода, но тут же, позабыв об этом, ринулась к чеканашкам, задрав высоко руки и трудно выпутываясь из плотных струй. Со всей силой обрушившись на Дуню, отодрала ее от матраса. Специально не топила, но сестра сразу ушла под воду. Нахлебалась там, видимо. Вынырнула, и Лёка, страшась ее бешеных глаз, выкрутилась немного назад, затем принялась неистово брызгать рекой сильными ладошками навстречу Дуне. Митя бежал от них, отчаянно гребя на глубину. Дрались молча, с трудом различая друг друга в фонтанах брызг, подожженных солнцем, царапались, хватались за волосы, уходили вниз в мутное безмолвие, там – ууууууу, останавливалось сердце – с ужасом возвращались. Глаза жжет, не проморгаться – вкус речной воды во рту.
Слепило солнце. У Кондратьевых замычала корова. Продавщица Любовь на полотенце вглядывалась в них под козырьком ладони.
Луне не хватало кусочка снизу до целенькой. Потому огородная дорожка была хорошо видна в ее белом сиянии. Но Дуня под ноги особо не смотрела, шла за белеющей впереди сорочкой старшей сестры. У бани высокая трава уже промокла от росы: приходилось осторожно отодвигать ее руками. Дуня снова захныкала. Лёка разбудила ее среди ночи, что-то втолковывала тихо, но настойчиво – поднимайся мол, пойдем со мной, все расскажу во дворе, это важно! Еще что-то там про маму и Митю, который утонул год назад. Сначала Дуня отмахивалась, пыталась натянуть тяжелое одеяло на голову, чтобы по-улиточьи спрятаться в домике.
– Отстань, – лягнула Лёку ногой.
Та попыталась закрыть ей рот, чтобы не слышала тетка. Тогда Дуня специально завопила. Но потом суровый напор, какие-то незнакомые нотки в голосе сестры удивили, остановили внимание. Сделалось понятно, что уснуть Лёка не даст – долбила ее, как рукомойная капля, – да и сходить на улицу ночью стало вдруг любопытно.