Екатерина Михеева – Колычевская весна (страница 11)
— Не надо, в живот, дай пить!
Тут я разглядела, что передо мной лежит совсем еще юноша.
— Пить, — снова простонал раненый.
Я знала, что в таких случаях не дают воды, но с ужасом чувствовала, что это последнее его желание.
Ева нервно хрустнула тонкими пальцами. Ее большие карие глаза лихорадочно блестели.
— Разве я могла ему не дать воды? — с тоскливым отчаянием сказала она Полине Ерофеевне, стараясь поймать ее взгляд.
В лице старой женщины не было ни кровинки. Она сидела неестественно прямая, окаменевшая, с прикрытыми глазами. Пальцы бессознательными резкими движениями теребили концы Евиного шарфа, касавшегося ее колен. В эту минуту она подумала о том, что действительно, если бы не оплошность Евы, ее сын, может, был бы жив и сейчас.
Полина Ерофеевна, точно от ожога, резко отдернула руки от шарфа. Ее отяжелевшие веки медленно поднялись, и на Еву устремился холодный пронзительный взгляд, полный вражды.
Ева вздрогнула и замолчала, но Полина Ерофеевна, сделав над собой усилие, кивнула, чтоб та продолжала.
— Я уступила ему, — тихо, с глубокой скорбью докончила Ева. — Я сидела, боясь пошевелиться, ощущая его смерть. Его рука медленно стыла в моей, и тут лишь я поняла все. Я поняла, что они отняли у меня мужа, пытались отнять сына и убили русского юношу, который отдал за моего Яна свою жизнь. Я кусала губы от сознания своего бессилия. Как мне хотелось, чтоб они заглянули ко мне вот сюда! — Ева страстно ударила себя в грудь сжатым кулаком. — О! Они, наверное, бы испугались! Я готова была перегрызть им всем глотки, готова была разодрать их ногтями, — почти одними губами прошептала она в изнеможении. — Долго я сидела так и только крепче прижимала к себе Яна, который по-прежнему грыз сухарь и не понимал, что произошло. Осторожно-расстегнув пуговицу на груди юноши, я нашла там красную книжечку и помятый конверт. В слабом свете из оконца можно было разобрать имя и фамилию — Юрий Петрович Первенцев, остальное все залило кровью.
Утром русские заняли город. Нас с Янеком отправили в госпиталь. Я просила сообщить, где похоронили русского юношу, и мне сообщили. Город несколько раз переходил из рук в руки, и нас вскоре эвакуировали в Россию. Там мы прожили два года. Вернувшись в Прагу, я поклялась привезти Янека сюда поклониться праху того человека, который ценой своей жизни спас его, — еле внятно закончила Ева.
Полина Ерофеевна точно не слыхала ее последних слов. Притупившееся за годы горе после томительной ночи и рассказа Евы Марек с новой силой вырвалось наружу.
— Ему было девятнадцать лет! — простонала она. — Сын, мой сын! Мой мальчик! — и, упав на колени перед холмиком, усыпанным белыми лилиями, Полина Ерофеевна безудержно зарыдала.
Ева в тяжком раздумье стояла рядом с ней, не зная, какими словами облегчить горе этой близкой ей женщины.
— Не плачьте! Не плачьте! — Ян настойчиво пытался поднять Полину Ерофеевну с земли. — Это, наверное, очень тяжело, но вы не плачьте, — он глубоко вздохнул и твердо добавил: — Я стараюсь быть таким, как он. — В его голосе было столько наивной искренности, что Полина Ерофеевна невольно подняла голову.
Детское лицо Яна с чуть заметным пушком над верхней губой дышало цветом живой юности, и Полина Ерофеевна подумала: — «Ведь и его ждет участь моего Юрия, если война повторится».
Она встала с колен, привлекла к себе голову мальчика и поцеловала в высокий лоб, как целовали своего сына.
— Я прошу вас, — тихо, останавливаясь после каждого слова, сказал Ян, — приходите сегодня на наш концерт.
Полина Ерофеевна не могла ему отказать. Этот мальчик стал ей дорог: ведь в нем была частица ее Юрика. И вечером, хотя чувствовала себя совсем больной, она пошла на концерт, как обещала.
Первые же звуки музыки захватили ее своей силой и красотой. Скрипка оживала в руках Яна то страстным, бурным порывом стихии, то неясным лепетом ребенка. Песня росла и ширилась с каждой минутой. Вот в дивное сплетение звуков скрипки и оркестра влился чистый глубокий голос певицы. Ева подошла к рампе, развела руки, будто хотела обнять весь мир. Она пела по-чешски, но Полина Ерофеевна понимала ее. Ева пела людям о радости материнства, о первой улыбке ребенка, о том что его ждет жизнь, полная великих, светлых дел, пела о том, за что отдали свои жизни миллионы сынов и дочерей земли. Она пела о мире.
ЛЕСНИЧИХА
Главный агроном Багарякской РТС Михаил Петрович Серебряков, когда приезжал в Огневское, всегда останавливался в лесной сторожке у Карповых. С ними он познакомился два года назад, по приезде в РТС, где работали оба сына лесника.
Дом лесника стоял на самом берегу озера Большой Куяш. Серебрякову нравилось озеро, тихое, спокойное, поросшее по берегам камышом. А самое главное — в нем водились караси. И Михаил Петрович и Карпов любили на зорьке посидеть с удочкой у воды и с каким-то особым азартом ждать, что вот-вот дрогнет поплавок, и на леске блеснет в первых лучах солнца тяжелая, словно слиток золота, рыба. Пожалуй, эта страсть больше всего и сдружила их.
И сегодня Михаил Петрович остановился у Карповых. Приехал он уже вечером. После зноя июльского дня и беспрестанной ходьбы по участкам у агронома невыносимо ныли ноги.
Мягкий сенник, брошенный лесничихой прямо на чистый пол, сулил приятный отдых, и Серебряков лег тотчас после ужина.
Добела выскобленные полы и крашеные лавки, рушники над рамками с фотографиями и кисейные занавески на окнах навсегда впитали в себя запах леса и болот, запах трав, которые летом собирала хозяйка. И когда Серебряков вспоминал Карповых, то прежде всего вспоминал этот тонкий, нежный запах.
Спать не хотелось, было приятно полежать, расслабив усталые мышцы, ощущать свежее прохладное дыхание озера и думать о жене и сыне Кирюшке, которые должны вот в августе приехать к нему на целый месяц.
Внезапно скрипнула дверь. Из освещенной кухни, где у печки возилась лесничиха, в горницу просунулась седая голова Тихона Саввича.
— Спишь, Петрович? — тихонько окликнул он.
— Нет! Нет, заходите. — Серебряков любил беседовать с Карповым: старик хорошо знал жизнь и умел рассказывать.
Осторожно постукивая деревяшками, Тихон Саввич подполз к сеннику и, отогнув простыню, примостился с краю.
— Ночь-то какая — благодать, хоть читай! И комарья мало. — Он зашелестел бумагой, свертывая цигарку. Серебрякова обдало крепким запахом самосада. — Ну, что твоя Надежда Васильевна пишет? Долго ей еще учиться-то? — поинтересовался старик. — Видать, и на эту зиму не приедет, а работки бы ей в новой больнице хоть отбавляй.
— Нет, не приедет. Год еще. — Серебряков невольно вздохнул. Вспомнив лицо жены, ее серые ласковые глаза, он грустно пошутил: — В пору разойтись! Вроде бы женат, вроде бы нет.
Выпустив густую струю дыма, Тихон Саввич неодобрительно качнул головой.
— Уж больно вы, молодежь, нонче этим словом кидаетесь. Как что — так развод. Намедни пришел ко мне Ванька Степанов, сапоги чинить принес. Разговорились, жениться собирается. Я и спроси: «Невеста-то хороша?» А он, брандахлыст, и отвечает: «Бог ее знает, на ней не написано. Поживем — увидим. Если что, и разойтись недолго». — Тихон Саввич даже заерзал на сеннике от возмущения. — Был бы мой, я бы ему, сукину сыну, штаны за такие дела спустил. Жену по себе брать надо. А выбрал — береги, с ней жизнь жить.
— Ну, а если не живется, тогда как? — решил подзадорить старика агроном, зная, что сейчас тот расскажет что-нибудь интересное.
— Как так не живется?! — с неожиданным раздражением вспылил Тихон Саввич. — А ты — человек, вот и сделай, чтоб жилось. Ведь по любви сходитесь. Уступать надо друг другу. Жена тебе не рукавица: износил — новую купил, — заключил в сердцах Карпов и продолжал уже более миролюбиво: — Я и сам, прежде чем до этого дошел, дров наломал страсть и сказать сколько. Эх, Петрович!
Старик замолчал, задумчиво попыхивая цигаркой. Его темные, обычно с лукавинкой глаза, стали строгими и, казалось, устремились куда-то далеко-далеко.
Серебряков тоже выжидал, боясь спугнуть начатый разговор.
Он часто задумывался, наблюдая за Тихоном Саввичем, который весело передвигался за женой на самодельной тележке, угадывая каждое ее желание: «Как сумели сберечь и пронести через всю, видимо, нелегкую жизнь свою любовь эти два человека?»
Ни сам Карпов, ни его жена, Христина Кондратьевна, никогда не вспоминали прошлого. А на попытку агронома расспросить о нем Тихон Саввич лишь уклончиво улыбался:
— Счастье, Петрович, у каждого свое. Одно скажу: русским бабам цены нет. Чай, сам видишь, какая у меня Христинька.
Через открытое окно, защищенное от комаров сеткой, веяло ночной прохладой и еле уловимым запахом осоки. Где-то на том берегу грустно и монотонно тянула свое «сплю-сплю» сова, по темному вызвездившемуся небу плыла круглая желтая луна.
— Мы ведь с Христиной бок о бок росли, — начал старик. — Кажется, знали друг друга, как свои пять пальцев. Исполнилось нам по девятнадцать годков, и свадьбу сыграли. Сошлись мы по любви, и родня у нас была в полном достатке: у меня мать-старуха, у нее отец-вдовец. Он хворый был, вскоре после нашей свадьбы и помер. Христя была высокая, стройная, как сосенка в бору, и с лица ничего, приятная, а главное характером спокойная да уживчивая. Мать моя души в ней не чаяла. Где весело, где горько — все у нас было вместе. В бедняцком хозяйстве забот много: и лен выпрясть, и холсты соткать, и скотину обиходить, там, глядишь, страда придет. Я в поле — и жена со мной, я по дрова — и она тут же. Всегда довольная, веселая. Бывало, ляжем спать и проговорим до третьих петухов. Всю свою нуждишку обсудим…