реклама
Бургер менюБургер меню

Екатерина Лесина – Третий лишний (страница 71)

18

— А твой Кирей… — смолкла и губу пожевала. — Он тоже тебя недостоин.

О как.

И чем же ж Кирей успел провиниться? Давече он бабке моей корзину прислал с пряниками да клюквой в сахаре, с орехами калеными, с медовыми лепешками и прочею снедью, чтоб не жалилась она на жизнь нынешнюю зело горькую.

— Сама подумай. Он же ж азарин!

— И прежде, мнится, тебе сие не мешало.

Бабка насупилась.

Но со своего не отступилась.

— Вот поженитеся… если еще поженитеся… а он тебя в степи увезет и там… — Она глаза выпучила и губки поджала, вид при том сделался неодобрительным.

— Чего там?

— Степи там.

— Я уж уразумела…

— Зослава, не перечь старшим! — Бабка позабыла про то, что помирала, и в перинах села. Ну попыталася. Перин-то много, в них и утонуть можно. — Увезет и скажет, что по азарскому обычаю ты ему не жена, а…

— А кто?

— А никто! Не пришей кобыле хвост. Бросит и не оглянется.

— Значится, за Кирея не идти?

— Не иди, Зославушка, не иди… на кой он нам сдался? Бес рогатый, рожа глумливая, ни почета, ни уважения. Разве ж такой муж тебе надобен?

Я покачала головой.

Вот… духа дурного выбили, а мысли — нет, крепко засело в бабкиной голове, что она мало царскою тещею не стала. И вот с одной стороны разумеет она, что сии мысли духом рожденные, а с другой… сватался же ж царевич.

Распрекрасный.

Не то белявый, не то смуглявый, не то вовсе рыжий. Божиня ведае…

— Вот и я мыслю, что не такой… да и дети рогастые… люди смеяться станут…

От людской смех — это последнее, чего я боюся.

— Ты уж скажи ему, чтоб не приходил, добре, Зославушка?

— Скажу.

— И не надобны мне его пряники…

А сама-то, как я пришла, аккурат пряник и грызла, вона, вся кровать в крошках, после жалиться станет, дескать, спать ей мулько, неудобственно.

— У тебя другой жених будет… только ты, Зославушка, не дури.

— А разве ж я дурю? — Терпение мое истончалося. Я же ж не за просто так явилась, я же ж для разговору сурьезного, к которому цельный месяц с духом собиралася. Только разве ж бабка даст хоть слово сказать.

— Так от чего я подумала, Зославушка, — зачастила бабка, меня перебиваючи, — еще ж не поздно все исправить…

Она заерзала, пытаясь выбраться из перин и подушек, только сие не выходило.

— Чего исправить?

— Уходи ты из этое Акадэмии. Возвертайся в дом. Рубаху там шей, сарафан. Приданое приготовить надо, а то ну как сваты нагрянут, а у тебя сундуки пустые?

— Не пустые.

Рубаху свадебную я еще когда расшила, небось не один месяц потратила, кажный стежок клала ровнехонько. Помнится, рукав левый четыре раза перешивать пришлося, все-то он мне неладен был. Затое вышла рубаха — загляденье.

Из шелку кумачового.

И нить золотая на ем сверкает, переливается, вьется по подолу вьюнком златолистным, а венчики — перламутровые.

Думала сперва рыб шить иль птиц, как нашие делают, но после иного восхотелось.

— Ой. — Бабка рукой махнула. — Тоже глупство придумала. Та твоя рубаха для простой девки годная.

— А я сложная, стало быть?

Я встала и рученьками бока подперла.

Бабка разом заохала да заахала, вспомнила, что она, стало быть, не просто лежит, а прямо-таки при смерти, того и гляди отойдет. Упала в перины, выгнулася, подбородок задрала и рученьки на грудях сложила. Мол, можете прям и отпевать.

Но актерство актерством, норов-то у бабки дурной, с ним она совладать не способная, коль вобьется чего в голову, то уж не выбьется само. И теперь помирае-помирае, а ерзае, так ее распирает мне сказать. И не удержалася.

— Дурная ты девка, Зослава! — А голосок-то не помирающий. — Счастия своего не увидишь, даже если в него носом тыкнуть!

От не хватало, чтоб меня в некое счастие носом тыкали!

— К тебе царевич сватался! Самый настоящий!

— Настоящий? — Уж и я не удержала, может, правду говорят, что недалече яблоко от яблоньки, внученька от бабоньки… и у меня, стало быть, норов тоже поганого свойства, и упрямая я, и несговорчивая. — Это где ж он настоящий? Взблажилось тебе, Ефросинья Аникеевна!

И рожу корчу, которая презрение, стало быть, выражаеть и еще мое всяческое над собеседником превосходствие. Сиречь, губки поджати, бровки вверх и глядеть в дальний угол.

А в том углу паутина растянутая.

И паук копошится.

От же ж… магики-магики, а прибраться не способные.

— Это тебе блажиться! — Бабка моя тож помирать передумала. Вскочила здоровее здоровой. И ноженьки ее-то уже держат, и в боках не колеть, и рученьки крепкие, вцепились в косу и дернули, так дернули, что мало с головой не оторвали. — Ишь, волю взяла! Старших не слухаеть! Пройдет время, благодарить меня станешь! В ноженьки кланяться будешь…

— Это ж когда?

Косу я выдрала, а то и вправду без головы остануся этакими стараниями.

— А когда в царицы выйдешь!

— Ефросинья Аникеевна!

— Молчи, Зослава, слушай старших! Я свой век в Барсуках прожила, а ты свой — в столице будешь…

— И ты при мне?!

— Ежель не погонишь. — Бабка разом глазки долу опустила, и рученьки к грудям прижала. Кулачки сухонькие, глаз подергивается, а из другого слеза лезет. Этак, войди кто, решит грешным делом, что мучаю я старушку, девка неблагодарная.

— Все еще в тещи царские охота? — прошипела я, с трудом сдерживаяся, чтоб не заорать.

Приличественные боярыни, ежель Люциане Береславовне верить, не орут орьмя. Яду плеснут подруженьке заклятой, но с улыбочкою, с приличиями.

Яду у меня не было.

Да и бабонька пусть и озлила меня изрядно, но родная. И понимаю я, что сие у нее не от паскудства душевного, а исключительно ввиду болезни.

Внушения результат.

— А хоть бы и так? — И глядит ясными оченьками своими, моргает часто, это для слез. Прежде-то я на слезы бабкины глядеть не могла, а ныне ничего, пообвыклася.

— Значит, — говорю, — в тещи царские… чтоб боярыни знатные пред тобою спину гнули? И бояре следом. Чтоб слуги да холопы кружили, матушкою величали, под рученьки водили?