Екатерина Лесина – Третий лишний (страница 68)
ГЛАВА 17
Об думах тяжких
— Вот и чего мне с нею делать-то?
Еська сидел на ступеньках, ноги вытянул, локти отставил, чтоб, значится, ступенька в спину не впивалася. Разлегся, почитай, что судак на подносе. И котка наша, приблудная, к нему подобралася, ластится, мурлычет и спину гнет дугою.
— А чего ты хочешь?
Я подала Еське кружку с квасом.
— Ничего не хочу. — Он принял. — Хочу… чтоб мы разошлись хочу. У нее своя дорога, у меня своя… только я вроде как обещался заботиться. Отпусти ее сейчас, пропадет ведь?
Я кивнула.
Пропадет.
И в городе, и в селе. От бывают такие люди, которым нигде места нету, будто бы и родиться им не надо было. Нет, может, Щучка, которая и не Щучка вовсе, а Шамульена, не из таких, и блажится мне, что нету у нее своего пути.
Хорошо бы.
— Пусть пока у меня живет, со Станькою… а как бабка вернуться захочет… амулета у нее ведь хорошая?
— Хорошая, — кивнул Еська.
— От и скажем… а что-нибудь да придумаем.
Мысля о том, что бабке врать придется, была дюже неприятственна. До сего дня я, может, чего и прималчивала, когда сказать не могла, но чтоб врать, так того не было. А ведь не примолчишь. И правду не скажешь. Озлится.
Или расстроится.
Или кричать станет, ругаться, и добре б на меня…
— Придумаем. — Еська подвинулся, мне место освобождая. — Я с Михаилом Егоровичем переговорю… может…
— Может.
— И с матушкой… но с ней просто так нельзя и вообще… если узнает, то… она по-своему привыкла решать проблемы. А ведь девчонка хоть и с норовом, но ни в чем не виновата. Да?
— Да…
— И вот я подумал… она у тебя поживет, а там дом снять. Не напрямую… напрямую если, донесут. А вот ты можешь… например, для родственницы дальней…
— И отчего ж родственница эта в моем доме не живет?
— А оттого, Зослава, что… да никто задаваться не станет вопросом. Это у вас там… в… Конюхах…
— В Барсуках, — поправила я.
— В Барсуках принято, чтоб вся родня в одном доме, а тут столица. Тут принято, чтобы каждый своим домом. И вообще, ты у нас невеста просватанная. Просватанная, а не замужняя, понимаешь? К чему тебе конкурентка?
Это он про Щучку, что ль?
— Не сумела родне отказать, но и терпеть рядом с собой не стала. Это поймут. Тут так многие делают. Домик найдем, чтоб в чистом квартале. Подберем кого из прислуги, чтоб не особо любопытный… учителей надо бы найти. Но тут, может, Михайло Егорович присоветует… а то и…
Еська глянул на меня, и блеснули глаза лукаво.
Стало быть, вперлася очередная мысль премудрая в Еськину голову бедовую, и не выпрешь ея оттудова никакою силой.
— У Люцианы спроси!
— Чего?
— Она с тобой занимается, может, и мою красавицу пусть подтянет… я заплачу…
— Я не плачу.
Я договор блюду, сказывая… нет, не обо всем. В последние-то денечки и сказывать нечего. Разве что вот про старца, который в меня глядел, про сон давешний — мало выбралася из него… про… про прочее, чего со мною приключалося.
А Люциана Береславовна слухать слухает, но сама ничего не говорит.
И глядеться в нее не выходит болей.
— А я заплачу… если деньги не нужны, то вот. — Еська достал из карману свиток черные, мятый, ленточкою перевязанный. — Отдай ей. И скажи, что если интересно, у меня еще есть…
— Где взял?
Свиток был холодным. И не из пергаменту, но из материалу неизвестного. Шкура — не шкура, бумага — не бумага. Гладенький. Письменами неведомыми изрисованный. Этакие я видывала в Люцианином альбоме. Скачут знаки, что пауки, и не поймешь. То вроде человечек махонький, то зверь раскорячился, то просто палочки слиплися, не то глаз, не то ухо… не поймешь.
— Где взял, — веско произнес царевич, — там уже нету. И вообще, Зослава, от многих знаний многие печали. Просто порасспроси осторожно… может, получится?
Может, и получится.
Тут же ж так просто и не скажешь.
Многоуважаемый Кеншо-авар восседал на алом ковре, серебряною нитью по краям шитом. На ковер тот подушек наносили столько, что ни шелку, ни нитей не видать.
Сидел он, ноги подогнувши.
Под правою рученькою мальчик с головой обритою скрутился, спину тощенькую подставил. Под левою — подушка длинная да узкая легла. Пятки азарские в стороны торчат, гладки, розовы, что у младенчика. Отчего-то вид этих пяток вызывал отвращение.
Да и сам Кеншо-авар был неприятен.
Должно быть, он в прошлой жизни, которая жизнью была, азар недолюбливал.
А матушка сказала — говорить надобно.
Он и согласился.
Отправил сначала письмецо заговоренное. Там и другое понеслось, третье… и вот Кеншо-авар, в столичном городе обосновавшийся с посольством — а что, времена ныне мирные, с азарами торг вести надобно, а не воевать, — пригласил гостя дорогого на кошму сесть.
Курить трубку.
И первый же поднес к губам чубук резной.
Сама трубка длинна да тонка, этакую и в руки взять страшно, чтоб не переломить, не нарушить тем самым медлительный чужой обычай. А их у азар, как выяснилось, множество.
Гостя встречали ильчей-ахары. Не кланялись, нет. Эти и перед каганом спины гнуть не приучены. А с чего гнуть, когда нынешний каган на кошму сел по-за их клинков? И коль позабудет вдруг, то напомнят, не постесняются.
Горазды бунтовать.
И смотрят прямо. С вызовом.
Что видят?
Он не знает. Среди азар неудобно, будто без шкуры вдруг остался. И матушка пускать не хотела, если б можно было, сама пошла б. Только разве станут азары с женщиной говорить?
— Пусть продлятся годы моего гостя. — Сосет Кеншо-авар дым и пускает из ноздрей струйками да колечками. Дым тот поднимается, расползается.
Духмяный.
И трубка лежит в маленькой белой ладони, что в колыбели.
— …пусть наполнят их ваши боги звоном золота и радостью. Жизнь долгую подарят друзьям, а смерть лютую — врагам… кажется, так у вас принято?
— Не совсем.
Он сел на ковер.
А ведь есть в доме нормальный стол и стулья. Дом азары, матушка узнавала, у боярина Вызерского сняли со всею меблею. И пусть постарелый — разорились Вызерские, коль пошли на этакое, — но добротный терем стоял в самом центре города стольного.