Екатерина Лесина – Охота на охотника (страница 61)
Она не хотела идти, но тело ее само… кричать попыталась, а не смогла.
– Вот что настоящий дар, а не твои эти… пропаданки, – сказал Мишанька, выбирая грибы из разломанного пирожка. – Хочешь жить? Вижу, хочешь. А еще, наверное, хочешь, чтобы братики твои жили… младшенький особенно. Маменька его любит. Огорчится, если вдруг в колодец упадет. Или в лес сбежит. Или еще куда… мало ли какая напасть приключиться может, правда?
Она только и смогла, что заплакать.
Ей было тринадцать.
А Мишанька фыркнул и сказал:
– Я тебя отпущу, если ты сейчас поклянешься служить мне верой и правдой. Поклянешься ведь?
Что ей оставалось делать? Клятву она принесла тут же, у пруда, пролив кровь, которую Мишанька подобрал белым камушком. Сказал еще:
– Не подумай, я и без тебя обойтись могу. Просто так… интересней.
– Зачем?
Он пожал плечами и все ж ответил.
Тогда-то Дарья и узнала, что тетка родилась от внебрачной связи. И про Смуту. То есть про Смуту Дарья и без того знала, чай, не так уж давно эта Смута и отгремела, чтоб люди ее позабыли.
– Понимаешь, матушка моя, конечно, изрядная дура, если под проклятье подставилась, но благо тетка оказалась умнее, хотя и не сказать чтоб намного, – он позволил Дарье вылезти из воды, платье отдал и половину пирожка протянул.
Тогда еще ей подумалось, что не такой уж он плохой человек.
– Спрятали меня здесь, – сказал он, вытирая пальцы о траву. И стрекозы носились по-над водой. – Кровью укрыли. Теткина полюбовница постаралась. Что? Разве не знаешь? По-моему, про это все знают. Вон в следующий раз приглядись. Как только слух появляется, что она в гости заглянет, так наши девки по углам жмутся… дуры. Нет бы шанс использовать. Ты пирожок ешь. Не бойся. Я тебя не убью. Привык. Да и польза от тебя быть может.
Она послушно ела, пытаясь уложить все в голове.
– Правда, она слегка разумом повредилась после того, как эту ее… подружку… повесили. Вот. Думает, что как только я корону получу, так первым делом велю Стрежницкого казнить. Дура… все они не сильного ума… и Ветрицкий, помнишь, приезжал в прошлом году? Решил, что раз я годами мал, то буду плясать под его дудку. Ученические узы предлагал.
– А… что это? – заговаривать с Мишанькой, с этим новым, которого Дарья не знала, было слегка страшновато, но и молчать далее она не могла.
– Это… это, сестричка, древняя магия. Роды́ ж не просто так, у них своя сила, свое знание, которое лишь бы кому в руки не дастся. Вон матушка моя уж на что хитра была, если рассказам верить, а все равно не сумела про все дознаться. Узы нужны. Или кровные, или ученические. Только кровные тебя ни к чему не обяжут, а вот учителя ты должен будешь слушать, во всяком случае, пока он сам не решит, что твое ученичество закончено.
– А если не решит?
И по тому, как Мишанька улыбнулся, Дарья все поняла.
– Ты сообразительная, не то что остальные. Вот увидишь, мы с тобой еще всем покажем. А пока слушай, что нужно делать…
Ничего-то особенного он не потребовал.
Слушать, о чем маменька с папенькой говорят. Правда, после и сам велел прекратить, потому как говорили они большей частью о делах совершенно неинтересных. О посевах или вот косьбе, о том, кому из деревенских помощь нужна и давать ли церкви на починку крыши или пускай сами, десятиной честной обходятся.
О маменькиных планах на ремонт гостиной.
Обоях. Зеркалах.
О мебели, которую она хотела выписывать, а папенька говорил, что глупости это все и лишние траты, вон Виталюшка не хуже режет, а то и лучше…
Мишаньке эти простые разговоры были неинтересны, а вот о его особе родители, будто сговорившись, не упоминали даже. Нет, относиться иначе никто не стал. Мишанька по-прежнему сидел за столом подле батюшки, и тот выспрашивал о делах дневных.
Об успехах.
Еще она слушала тетку, когда той случалось оставаться в тихом их поместье, и удивлялась тому, сколько ненависти быть может в одном этом существе.
Как можно так?
Она разговаривала с собою, то грозилась кому-то всеми карами, то хохотала, то шпыняла служанок, то, выбравши одну, велела вечером кровати стелить и…
– Да уж, совсем ума лишилась. С менталистами это бывает, – Мишанька не удивлялся, он старался держаться от тетки подальше, словно опасаясь заразиться от нее этою ненавистью. – Они цепляются за одну идею, пусть бы даже самую безумную… Не лезь к ней. И надо будет Ветрицкому сказать, чтобы дело какое ей нашел.
А потом Мишанька уехал.
В университет, пусть тетка и была против, и даже скандал устроить не постеснялась, но появился Ветрицкий, который скоренько ее заткнул.
– Ты не знаешь, а он ей родня… папочка у них один, – той ночью Мишанька забрался в комнату Дарьи. – Не трясись, мелкая, не трону я тебя… кому ты, тощая, нужна. Да и будущей царице невинною быть надо, это проверять станут… так что смотри у меня.
И пальцем погрозил.
– К-какой царице? – спросила Дарья, леденея.
– Обыкновенной… нет, мне там Ветрицкий кого-то нашел, вроде как перспективная линия, только нет у меня желания под боком жену-менталиста иметь. От них ведь никогда не знаешь, чего ждать, верно? То ли дело ты… тебя я с малых лет знаю. Тихая. Спокойная. Покорная… хорошей женой будешь. Ведь будешь?
И что Дарье оставалось делать?
– Скоро я уеду, но ты не думай, клятва сроку давности не имеет. Мы ее, правда, немножко изменим, а там… тетка больше мешаться не станет. Я сюда заглядывать не буду, мало радости быть там, где тебя не любят. Ничего… вот стану царем, то-то матушка порадуется. Думаешь, порадуется?
– Не знаю.
– Вот и я не знаю, – он поцеловал Дарью в лоб. – Спи уже. И не думай дурного, я тебя не обижу. Если, конечно, ты сама себя обижать не станешь.
Это было не угрозой, а так, предупреждением, которому Дарья вняла.
Она впервые вздохнула с немалым облегчением, и не только она. К тому времени Дарья изрядно понимала в людях и в происходящем, чтобы обратить внимание и на то, как повеселела матушка, и на братьев, что стали вести себя много вольней, и на прочий домашний люд, будто бы разом очнувшийся от тягостного сна.
Чем она занималась?
Ничем.
Училась вот… тут не соврала. И про ярмарку тоже. И вообще она лгать не любит, но клятва, та самая, которая давит, душит даже через сеть змеиного напитка, почти уже добралась до сердца. Но не страшно.
Умирать не страшно.
Он вернулся, Мишанька, когда матушка заговорила о женихах. Он вернулся один, мрачный, темный, приехал верхами, вошел в дом, оставляя грязные следы на паркете, и, оглядевшись, сказал:
– Боже ж ты мой, какая вопиющая убогость.
И от этого стало обидно.
Страшно еще.
– А ты выросла и похорошела, – он оглядывал Дарью с немалым интересом, от которого начинали дрожать руки. – Успокойся, я о тебе позабочусь…
Он появлялся в доме, и жизнь замирала. Правда, никогда-то он не останавливался надолго, день-другой – и вновь исчезал по неведомым делам своим. Каким? Кто ж спрашивал? Вздыхали с облегчением и тайною надеждой, что уж этот-то визит будет последним.
Нет, он больше не пугал.
Не веселился, заставляя дворню творить безумные вещи. Впрочем, совсем уж безумные он и прежде творить не заставлял, всегда-то соблюдая границу меж шуткой, пусть и прескверного толка, и преступлением. Нет, повзрослевший Мишанька стал серьезен.
Спокоен.
Он разговаривал с батюшкой об урожаях с удоями, сетовал, что в наших краях не найти действительно голштинских чистокровных, о которых слухи ходят преудивительные, обещался заняться овцами, ибо спрос на шерсть растет и расти будет.
Он привозил матушке пяльца и шелка и даже икону в храм пожаловал в позолоченном окладе.
Он давал деньги беднякам.
И нанял целителя, когда приключился скотий мор, чем снискал немалую любовь средь крестьян, но… свои-то чуяли. И матушка благодарила за шелка сдержанно, а батюшка слушал, но спорить не смел, хотя ж с соседом они про этих овец едва до дуэли не договорились.
Мишанька чуял.
– Одна ты меня не боишься, – пожаловался он как-то, укрывшись от родни на конюшне.
– Боюсь.
– Не боишься, – он покачал головой и ласково потрепал солового мерина. А тот доверчиво ткнулся в руку человеческую, выпрашивая подношение. – Если б боялась по-настоящему, то признаться б не сумела… они вот все своего страха прячутся. Скажи: почему?