Екатерина Лесина – Охота на охотника (страница 43)
И кажется, пуля почти коснулась щеки Стрежницкого. Рассыпалось искрами ощущение чужого присутствия, и голос ослаб.
– Не попала, – Авдотья поднялась с пола. – Ты как?
– Живой, – мрачно произнес Стрежницкий. Голова вновь заболела, и так назойливо, тяжко, будто гвоздь в макушку вогнали. Он и чувствовал этот гвоздь, пробивший череп, застрявший внутри, и хотелось сунуть пальцы в глазницу, расширяя рану, и не важно, какой ценой, однако добраться до гвоздя, до… – А ты всегда на свидания с револьвером ходишь?
– А то, – она подошла и подала руку. – Жизнь, она такая… непредсказуемая. А с револьвером всяко легче. Одовецкую кликнуть?
– Навойского… потому что…
Голова кружилась.
И перед глазами плясали цветные пятна.
– Позову, – серьезно ответила Авдотья. – А ты давай присядь, герой… вот же на мою голову… и на минуту тебя оставить одного неможно. Теперь и не оставлю. Вечером повенчаемся, а на ночь…
– Вечером?!
– Передумал?
– Авдотья!
– Чего? Да сядь ты уже, бестолочь. Я же говорю, лучше меня все равно не найдешь!
– Зато ты найдешь, – головная боль мешала сосредоточиться. Жениться? Да куда ему… ему, может, осталось не так и долго. И вообще он вдвое, если не втрое старше.
– Ничего, мужчине это простительно.
Это он вслух говорит?
– Говоришь, хотя похоже, что бредишь… – прохладная ладонь коснулась лба. – Лихорадки нет. Помнишь, ты мне куклу привез? Красивую, личико белое, фарфоровое… и платье такое… Ни у кого такой не было. Я ее во двор вынесла, похвастать хотела, так мальчишки разбили. Я плакала.
– Не помню.
– Ничего… Ты мне сказал, что плакать – дело бесполезное, обидчиков наказывать надо.
– И тогда ты в меня влюбилась?
Боль уходила, что вода в песок.
– Нет. Потом. Позже… мне тринадцать было. Первый вечер… представление… мне платье шили, только все вокруг говорили, что сидит оно плохо и танцевать я не умею, что вообще мне бы мальчишкою родиться, потому как девка из меня не вышла.
– Идиоты.
– Еще какие, – охотно согласилась Авдотья. – Я боялась… я не хотела выходить из комнаты, а папенька злился, думал, что я капризничаю. А ты пришел и сказал, что прячутся только трусы, и вообще… Ты со мною танцевал.
– И ты влюбилась?
– Мне было тринадцать! А ты был красивым. Правда, говорили про тебя всякое… я за эти разговоры одной… мышиного помету в настой для волос подкинула. Что? Она сама хвалилась, что потом гуще стали.
Смеяться было больно.
– Я не дура. Я знаю, что ты меня не любишь. И сомневаюсь, что полюбить сможешь. Из тебя это выпалили. И не считаю, что моей любви на двоих хватит. Просто…
Сложно.
И его едва не убили, точнее, Стрежницкого едва не заставили убить вот эту девчонку, которая пусть и повзрослела, а от наивности не избавилась.
– Изменять ты мне не станешь. Нагулялся до зубовного скрежета. Ограничивать в чем-то… разве что совсем уж в непотребном. Бить и обижать тоже… и если повезет, то мы с тобой уживемся.
– А если нет?
– Разведемся, – Авдотья руку убрала. – Чай, не древних родов, чтобы развода чураться. Так что, женишься? Или мне папеньке наврать, что ты меня соблазнил?
И вот поди-ка, пойми, шутит она или всерьез.
Стрежницкий вздохнул и сказал:
– Ты ж не передумаешь?
– Нет.
– Тогда что мне остается?
Про Лизавету они вспомнили, просто… немного позже, чем стоило бы.
Она расшиблась, женщина с на редкость неприметным лицом. И как ни странно, но лицо это уцелело, будто смерть желала подыграть Навойскому. Димитрий стоял над телом, разглядывая правильные, однако все одно некрасивые черты.
Нос тонок.
Глаза темны. В небо глядят, и покойница усмехается, правда, изо рта темною змейкой кровь выползает, а она все равно усмехается.
Мертвая.
Хорошо, иначе Димитрий сам бы ей шею свернул. Вот, значит, кто…
– Уносите, – велел он, отступая. Задрал голову, башню разглядывая. Надо же, снизу она кажется куда более высокой, чем на самом деле. Пузатая, будто бы наклонившаяся, того и гляди осядет, осыплется темною грудой камня.
Сверзнись кто сверху…
Рыжая сидела в какой-то каморке, сжавшись в комочек, и мелко дрожала. Она смотрела на свои руки, на которых застыли пятна крови.
Чужой.
– Она испытала сильнейшее нервическое потрясение, – сказал целитель, приставленный к рыжей. Он разминал руки, и тонкие пальцы шевелились, и движения их вызывали тошноту. – В совокупности с ментальным воздействием оно привело к тому, что девушка пребывает в шоковом состоянии. Ей настоятельно рекомендованы покой и строгая молочная диета. Никакого мяса. Никаких потрясений.
– Почему? – голос рыжей звучал глухо.
– Потому что нервная система женщин куда более хрупка, нежели мужская.
– А мяса почему нельзя?
– Потому что оно тлетворно влияет на естественные процессы, происходящие в женском теле.
– Дурак, – сказала рыжая с печалью. И целитель обиделся. А Димитрий согласился: как есть дурак. Впрочем, главное, что она ожила.
Заговорила.
И если ей мясо надо, Димитрий велит принести с кухни.
– Это шок, – целитель пощупал Лизаветин лоб, а Димитрий поймал себя на мысли, что ему до невозможности хочется надавать этому типчику по рукам.
Чтоб не тянулись, куда не просят.
А то ведь ишь вырядился, и не в форме, но в пиджачке клетчатом двубортном и с карманами. Шейный платок карминовый, рубашка лимонная. Кольца на пальцах поблескивают.
Красавчик.
– Я сейчас дам настойку…
Лизавета отчетливо вздрогнула и попросила:
– Не надо. Я… я сама успокоюсь. Без настойки… настоек… всяких, – она поежилась. – Она ведь… она…
– Погибла.
– Мне жаль.
– Мне нет, – Димитрий выразительно покосился на дверь, и целитель фыркнул, выражая глубину своего негодования. Впрочем, сочувствовать было некому. – Она собиралась тебя убить, понимаешь? И не только тебя… возможно, на ее совести те девушки.