– Я зрел небесное видение необычайной силы. И явление сие есть предзнаменование! В сей вечер понесла Наталья Кирилловна мальчика, истинного наследника царского трона, которому суждено быть выдающимся. Он будет великим воином и победит многих врагов, и заслужит такую славу, какой не имел никто из русских царей. Искореняя злодеев, он будет поощрять и любить трудолюбивых, сохранит веру и совершит много других славных дел…
Это-то предсказание и помогало Наталье Кирилловне держаться.
О нем она помнила, когда случился бунт. И пьяные стрельцы, перемахнув через балкон, оттолкнули ее с пути с такой легкостью, что стало понятно – и убьют, не задумываясь. Когда же упал на пики Михаил Долгорукий, а за ним и Артамон Матвеев, дорогой ее друг и защитник, поняла Наталья Кирилловна, сколь ничтожна ее жизнь.
Тогда-то испугалась она за детей.
Сумела выбраться и, схватив обоих – родного Петра и чужого, но все ж – дитя, Иоанна, – она бегом кинулась в церковь. Едва-едва успела спрятать царевичей за алтарем… а там, глядя на ссору безумных, как виделось ей тогда, людей, которые при ней решали, дозволено ли в церкви, пред ликом Господним, кровь лить, она дрожала – и превозмогала дрожь.
Искренней была молитва царицы, и ангелы спустились, укрыли ее, бедную, от злых глаз, позволили увлечь царевичей в задние покои… и там, сидя у постели сына, который от пережитого свалился в горячке, шептала царица слова предсказания.
А сын ее, единственная надежда, бредил, то привставал в постели, то падал, таращил дико глаза да зубами скрежетал… нет, навсегда остался в сердце царицы даже не страх – ужас за жизнь сына. И потому смиренно приняла она изгнание. А с ним – и новость, что коронованы будут оба царевича, но править – невиданное доселе дело! – станет царевна Софья.
Пускай.
Лютая баба. Толстая. Некрасивая, пусть и рядится в богатые платья, силясь дорогими тканями и каменьями скрыть свое уродство. Но люди-то видят…
– Слушай сестрицу, – шептала Наталья Кирилловна подрастающему сыну. – Делай, как она велит. А сам – примечай…
– От нее козлиным духом несет!
Петру не по нраву были вынужденные поездки в Москву и долгое сидение на троне. Братец-то был смирен, тих, а Петру все-то было любопытно. Да попробуй-ка, спроси, когда за спиной стоит царевна Софья и шипит, словно гадюка.
Все-то ей неладно… и сама нет-нет да глянет так, что разом вспоминаются Петру острые пики и тело, на них летящее. Снова видит он кровь и слышит крики толпы…
– Хитра Сонька, завистлива! Глаз-то завидущий, все знают, что ее мамка от груди отлучила, а после вновь дала. – Матушка всякий раз после возвращения из Москвы собирала благочестивых старух, чтобы просили они Господа за здоровье сыночка. Пусть святые женщины, поминая Петра в молитвах своих, защитят его от козней царевны. Она-то небось задумала неладное…
Да и то: Петр тоже стал неспокоен.
А все чужаки: появились, взбаламутили тихую жизнь Преображенского… то одни книги его притянули, то другие. Учат его чему-то, да все – делу не царскому. Где ж это видано, чтобы помазанник Божий в простое платье рядился да с солдатами строем ходил?
Еще и на Кукуй зачастил, что и вовсе непотребно… соглядатаи, приставленные к Петруше, сугубо из-за материнской заботы – ей-то спокойнее, когда дитя под присмотром, – о разном говорили. О пирах пышных, где и вино, и девки гулящие есть. О шутках скабрезных, частью царем и придуманных… о беседах преопасных… о том, что крутит он шашни то с одною, то с другою немкою. А те и рады! Юбками пышными трясут, кланяются, груди выставляя – наряды-то на Кукуе иноземные, срамного свойства…
А еще, будто приучился царь трубку курить с зельем табачным, что и вовсе невозможно.
Веселится… молод он, конечно, но всякому веселью – собственный срок. Не слышит небось, что раскольники кричат, будто царь Петр и матушка его – от Антихриста, позабыл народец про страх и смирение. Один бунт Стеньки Разина чего стоит, а того и гляди вновь полыхнет, полетит непорядок пожаром по Москве. Софья-то небось только рада будет! Может, это она и раздувает угли народного недовольства, нашептывая людям, чтоб избавили они ее от докуки… А ему – все веселье.
И раз тревогой своей поделилась царица с братом, Львом Кирилловичем:
– Женить его надо, длинный стал, дергается, вино пьет, все с немками, легкого поведения девицами, – царица перекрестилась и поклонилась иконам, которые за долгие годы изгнания стали и друзьями ее, и верными слушателями, и советчиками, потому что под светлыми рисованными взглядами их нередко приходили ей в голову весьма разумные мысли. – Женится – успокоится. Да и пойти бы с ним и молодой женой по монастырям, вымолить у Бога счастья, охраны от Сонькиных чародейств, крепости от ярости народной…
Лев Кириллович думал долго, пил квас, оглаживал окладистую бороду, которой гордился премного, и отвечал так:
– Что ж, сестрица, жени его, хуже не будет. – Провел рукой по усам и продолжил: – Вот у Лопухиных дочь Евдокия на выданье, в самом соку – шестнадцать лет… Лопухины – род многочисленный, захудалый. Как псы будут около тебя.
И чем больше Наталья Кирилловна думала, тем более удачным казался ей этот выход. И невеста, девушка аккуратная, тихая, по душе ей пришлась. И собою хороша премного, и норовом вышла такова, что не станет свекрови перечить, послушна будет… глядишь, и сумеет она осадить буйного Петра, удержит его от глупостей.
Венчание состоялось в январе. Невеста была бледна и напугана. И Петр, глядя в заплаканное лицо ее, детское, бледное, желал лишь, чтобы от него отстали с этою свадьбой…
Жена… стоит, трясется, овца овцой, разве что не икает со страху.
Нет, не в радость Петру была подобная женитьба, да и Евдокия, когда чуть пообвыкла, показала себя девицей преглупой. Она была смирна и послушна мужу, глядела на него с обожанием, но стоило ему завести речь хоть о чем-то – замирала. Слушать – слушала, но вряд ли понимала.
И невозможность отыскать кого-то, кто способен был бы разделить с Петром его мысли, оценить грандиозность его задумки или, самое малое, просто понять, погнала его прочь от Преображенского. Петр знал, что матушка его осталась весьма тем недовольна и много выговаривала Евдокии: дескать, не сумела она удержать супруга.
А та лишь краснела да жалилась: мол, как его удержишь, когда он ветру в поле подобен! И не нужны ему слова ласковые, но – подавай забавы…
…Забав в Немецкой слободе хватало. Вот где обретался веселый люд, который был рад встретить Петра. И он, всякий раз оказываясь в этом чуждом московским обычаям мирке, вновь и вновь испытывал удивление – Лефорт, друг верный, всегда находил, что ему показать и о чем рассказать.
Тиммерман и Брандт не позволяли царю заскучать, да и Алексашка был хорош на выдумки. То одну забаву, то другую придумает… В Кукуе текла привольная легкая жизнь. Тут люди не прятались один от другого за чинами, но были открыты и ласковы. Смеялись, показывая хорошие белые зубы, носили легкое платье, куда как удобнее боярских нарядов, и парики, на которые Петр сперва долго дивился: зачем на своей голове да чужие волосы? А потом поглядел и понял, что лучше уж парик, нежели взопревшая, исходящая испариной лысина. Здесь мужчины брили бороды и пудрились, курили трубки, вели разговоры о вещах важных и интересных, но с легкостью, не ударяясь в многочасовые замудрствования.
Нет, не удержать было Петра.
И в этот раз он ехал на Кукуй, желая развеяться, отойти от матушкиных поучений, в которых ее всяко поддерживал дядька. Года-то не прошло, как единолично воцарился Петр, и власть его не так уж крепка. Есть бояре, желавшие бы возвращения Софьи, да и она, сосланная в монастырь, вряд ли потеряла надежду на скорые перемены. И потому надлежит молодому царю остепениться, позабыть про иноземные забавы, а лучше и вовсе погнать чужаков из Москвы! Пусть сидят в своем Кукуе да радуются, что живы остались.
Бояре, родовитые, сановитые, неторопливые, – вот истинная опора трона.
И слушаться Петру надобно премудрых их советов. Он хоть и царь, но юн…
Злило его это жужжание, назойливое, вроде мушиного, доводило до дерганья в глазу и немеющей ноги, пробуждая и вовсе недобрую память – уже не о стрелецком бунте, но о недавнем Софьином заговоре. Ничего-то не позабыл Петр! И чем больше слушал уверений в преданности, тем меньше верил им. Нечто дурное, злое, что сидело в его душе, порою прорываясь в диких приступах ярости, нашептывало ему теперь, что многие его советнички премудрые поддержали бы сестрицу. И поддержат, дай им только шанс! Нет, нельзя верить подобным людишкам. Опора трону? Петр для своего трона отыщет другие опоры.
И Немецкая слобода в том ему поможет.
Алексашка, чуявший настроение царя, держался тихо, лишь посвистывал, лошадей подгоняя. А после все ж не выдержал, завел непристойную развеселую песню. И ушла с души царя дурнота, посветлело на сердце. Подумалось, что, может, и правда стоит в Преображенское завернуть, к Евдокии? Она хоть и дура дурой, но зато беззлобная и завсегда-то Петра видеть рада.
Хотел было приказать, да подумал, что погодит Евдокия.
В Немецкой слободе царя встречал Лефорт.
– Что-то вы невеселы, – сказал он. Говорил Лефорт чисто, но все же в речи его проскальзывала некая неправильность, выдававшая чужака.