Екатерина Лесина – Ловец бабочек. Мотыльки (страница 34)
И даже необходимость идти к кофейне пешком почти не расстроила. Благо, зимние ботинки были еще крепки, пусть и разношены.
Она все-таки опоздала.
Аделия устроилась у окошка. Пред нею, на скатерочке, расшитой серебряными и золотыми розами — вышивка была искусна, но мотив примитивно-уродлив, возвышался высокий кофейник.
Чашечки крохотные.
Найсвежайшие сливки. Сахар желтоватый, колотый крупно.
Профитроли с малиновым кремом. Махонькие корзиночки. И круассаны, политые шоколадным соусом… пироги горочкой…
…подозрения окрепли. Прежде за панной Гуржаковой не водилось этакой склонности к мотовству. И коль случалось ей заходить в кофейню, то кофием она себя и ограничивала. Разве что порой позволяла побаловать пирожком-другим.
— Прости, дорогая, — панна Белялинска кинула меха лакею и уселась за столик. — Феликс вернулся… я его раньше вечера и не ждала.
Панна Гуржакова покивала: мол, понимаю.
Муж, некстати вернувшийся, завсегда забот доставляет. Кофию налила собственноручно. Подала. И панна Белялинска, приняв чашечку, вдохнула умопомрачительный аромат. Ох, как давно она не пила кофию… а ведь прежде любила сиживать в «Панской руже». Здесь все-то было хорошо, даже этакая провинциальное вызывающее роскошество со всеми этими позолотами.
Кофий.
Пирожные.
Сплетни.
Случайные и неслучайные встречи, которые и нужны-то лишь затем, чтобы продемонстрировать новый наряд. Или на чужие поглядеть ревнивым взором, убеждаясь, что не столь они и хороши… а если и хороши, то запомнить, дабы после у модистки…
Панна Белялинска подавила тяжкий вздох. Ничего, скоро уже… все вернется. И кафе. И неторопливые прогулки в летнем парке. И наряды со шляпками, чулочки-сумочки-веера… посиделки долгие… гости и приемы…
— Ах, дорогая, — она сделала первый глоток и зажмурилась от сладковатой горечи. — Если бы ты знала, до чего порой я тебе завидую… муж — это так хлопотно…
— Вот-вот, — живо подхватила панна Гуржакова, отправляя в рот сырную корзиночку целиком. И проглотила не жуя. Отвратительные манеры! — От и мы с Гражинкой так же подумали.
— Что?
— Так куда ей замуж-то? Дите горькое, в голове одни книжки. Ни дому вести не умеет, ни хозяйством заниматься. Оно-то, конечне, моя вина… разбаловала я ее… как же, единая доченька… — панна Гуржакова испустила тяжкий вздох, который насквозь фальшивым был. — Так то, уж прости, Ганнушка, но… не можем мы предложение твоего сродственника принять.
Кофе стал горек.
И накатило.
Она почувствовала волну этого гнева, всесокрушающего, тяжелого, издали. И закрыла глаза, смиряясь с тем, что произойдет. Она вдруг увидела себя со стороны, моложавую, верней уже молодящуюся женщину в платье роскошного пурпурного цвета. И отметила, что пурпур очень даже к лицу… и кружевного воротника не хватает.
Потом увидела, как эта женщина раскрывает рот и…
…панна Гуржакова глядела на подруженьку, не узнавая ее.
Слушала.
И дивилась.
Этаких-то словесей она не слыхала, хотя ж не сказать, чтоб вовсе глухою уродилась. Случалось всякого… порой и муженек, уж на что тих был, а отпускал словечко-другое, попутавши дом родной с казармою. Или вот егоные подчиненные на язык невоздержанны были. А солдаты и вовсе народ простой, к манерам изящным не приученный.
Не то, что благородные дамы…
Из благородного на панне Белялинской одно платьюшко и было.
А так прям перекосило всю.
Физия белым бела. Глаза черны, что кротовы норы. Губы красные… страсть просто. А уж словами-то сыплет… и сыплет… от, и человек застыл с подносиком, на котором пирожочки свежие с грибами возвышались ароматною горой. Роту приоткрыл, глаза выпучил, а уши ажно огнем полыхают.
Знание, стало быть, входит.
Панна Гуржакова вздохнула и поднялась. Ей-то ничего, она в жизни и не такое слыхивала, да Ганне после самой стыдно будет… особенно, ежель в эту самую «Ружу» пущать перестанут за скандальность норову. Вона, в позапрошлым годе Соложухиной от ресторации отказали, так разговоров было на весь город. Вытеревши рученьки салфеткой, панна Гуржакова сделала то, что делала всегда, когда случалось ей становится свидетельницей чьей-то истерики, — отвесила пощечину.
Смачную такую.
Душевную.
Панна Белялинска, которую, несмотря на всю тяжесть ее бытия, по лицу прежде не били, рот раскрыла. И закрыла. И моргнула с немалым удивлением. Потрогала губы.
Села.
— Боги, — прошептала она, — ты меня… ты меня ударила?
— Нервы, — панна Гуржакова несколько торопливо — все ж отпечаток ладони на мраморной щечке панны Белялинской свидетельствовал, что ударила она сильней, нежели требовалось — запихнула в рот эклер. — Я вот настойку принимаю, на корне валерияны. И еще пустырник. Но не помогает.
— Валериана… пустырник…
— И тебе, дорогая, рекомендую, — почти от чистого сердца сказала панна Гуржакова. — А то ж этак вовсе ума лишиться недолго… ты уж извини, что я так… но ведь дочь родная, не могу кровиночку взять и отпустить.
Панна Белялинска лишь рукой махнула.
Вытащила платочек.
Прижала к вискам. Запахло мятою и еще лавандой, и еще чем-то неуловимым, но таким знакомым… от запаха этого закружилась голова. И недоеденный пирожок — с перепелиными яйцами и луком-шалот упал на скатерть, аккурат на желтую розу.
— Прости, дорогая, — панна Белялинска перегнулась и, дотянувшись, отерла лицо старой подруги тем самым платком. — Я действительно хотела решить все по-хорошему… а теперь, будь добра, послушай…
Она отмахнулась от лакея с его предупредительностью, за которой сквозило беспокойство — а ну как дама, которой подурнело вдруг, платить откажется? И придвинулась к панне Гуржаковой близко-близко.
— Сейчас ты сделаешь вот что…
…конечно, все это было не совсем законно, даже более того — совсем уж незаконно, но… но разве ей оставили выбор?
Нет.
И значит, сами виноваты… конечно, сами…
…Ольгерда знала, что ей надо делать.
Она почти успела, благо, подняли ее в несусветную рань. Она и в прошлой-то своей жизни на рассвете не подымалась, а уж в театре обосновавшись и вовсе взяла за привычку почивать до полудня. Сон надобен красоте.
Но ныне, как ни странно, раннее пробуждение не то, чтобы не разозлило, но напротив, придало решимости и сил. Она, в кои-то веки не озаботившись тем, как выглядит в чужих глазах, наскоро умылась, расчесала волосы, пощипала щеки для румянцу и уже, накинувши полушубок из голубой норки — ах, прощальный подарок одного премилого поклонника — покинула негостеприимный дом. И хозяйка его престарелая лишь хмыкнула, запирая за незваною гостьей дверь.
— Ишь ты… вырядилась, — донеслось незлое.
Вырядилась.
Вчера.
А нынешним утром платье из алой шерсти в узкую полоску гляделось, пожалуй, несколько вызывающим.
Шляпка с вуалеткой и брошью. Мушка на вуалетке. Перчатки горчичного оттенку с тремя медными пуговками. Аглицкие сапожки.
Сумочка.
Разве ж этакой красавице возможно ногами грязь утрешнюю топтать? Нет. И стоило руку поднять, как тотчас извозчик остановился подле. Не лихач, конечно, но с коляскою вида приличного да при лошаденке крепенькой, сытой. Этакая споро домчит. Мужик и руку подал, помогая подняться. Сам же бережно укрыл ноги теплою полстью.
…помчали.
…полетели по белым улочкам, которые еще были сонны и пусты.
…по площади, где возвышались стражею темные дерева. Мимо заиндевевшего памятника Миклошу Доброму, который и впрямь казался добрым.
Извозчик свернул на Померанцову, а после нее — на Шкидловский тракт, в народе больше известный как Висельников. Оттуда — на Забытово.
Разом посмурнело.