реклама
Бургер менюБургер меню

Екатерина Лесина – Летняя практика (страница 95)

18

И стало жарко.

– Вновь они топят без удержу. – Матушка позволила проявиться недовольству в голосе. – Сколько раз было говорено, чтобы камины протапливали по очереди.

– Холодно, – пожаловалась бабка, которая и в нынешнюю жару куталась в меховую шаль. – И ребенка застудишь…

Евстигней вдруг ясно увидел лицо матери.

Узкое.

Темное.

Не слишком красивое, но все же привлекательное. Черные глаза. Брови вразлет. Нос крупноват и с горбинкой. Не нос – клюв птичий. Губы вот узкие, некрасивые, но лица ее не портят.

Старуха на нее не похожа.

Верней, мать не похожа на старуху. Та махонькая и сухонькая. Волосы седые, словно из серебра литые, под платок убирает. Одевается в платья дорогие, одно поверх другого натягивая, а наверх – плюшевый кафтан с лоснящимися рукавами. И матушка ведь подарила ей новый, а старуха от старого никак не избавится. Только повторяет, что, дескать, кафтан этот ей еще сын ее принес.

Память он.

Память?

Евстигней посмотрел на свои руки, удивляясь тому, что белы они.

Пальцы тонкие. Ладони узкие.

Где он?

– Дома, естественно. – Матушка присаживается у окошка, за которым темно. И девка-холопка спешит поднести к боярыне рогульку с пятаком восковых свечей. – Что за глупые вопросы?

– Простите, матушка. – Евстигней слышит свой голос будто со стороны. Ломкий. Детский.

Незнакомый.

И комната эта…

Стены небелены, как водится, но за деревянными щитами укрыты. Те щиты гладкие да вощеные, и пахнет от них хорошо, хотя бабушке все одно не по вкусу.

Бабушке?

Эта старуха в кресле – его, Евстигнея, бабка.

Родная?

Голова заболела. Нельзя торопиться…

На стенах – гобелены висят, иные матушкой шиты, она у Евстигнея знатная мастерица. Еще оружие, да не росское, но кривые азарские сабли. Доспех норманнский. В углу вон блестящею кучей цельный рыцарь высится, и Евстигнею страсть до чего любопытственно в него заглянуть, да неможно – рухнет груда.

Матушка заругается.

Она строгая.

А память оживала. Как вообще мог он, Евстигней, позабыть вот это все? Ковер на полу драгоценный, из-за моря привезенный… бабушка еще мать пеняла, что та на тряпку потратилась. А после тряпку дорогущую на пол постелила. Оно, конечно, с ковром теплей, да только можно ли…

И станок резной, за которым матушка сиживать любила.

Чашку ее тонкостенную, на столике поставленную.

Лушку, которую взяли, чтоб ходила за ним, Евстигнеем, следом да не позволяла портить материно добро.

– И все равно не понимаю. – Старуха садится близко к камину. Еще немного – и запылает одежа.

– Чего, матушка? – Голос матери звучит ровно.

А ведь не родня они. Не кровная. Взрослый Евстигней прекрасно разбирается в том, что было непонятно Евстигнею-ребенку.

Старуху звать Прасковья Никифоровна, и она – урожденная купчиха, замуж за купца вышедшая. Жили они с супругом душа в душу, и в деле мужнином она первою помощницей была, за то и наградила их Божиня торговою удачей. А может, и не за то, главное, что богатства Прасковьи Никифоровны прибывало день ото дня.

А вот детей Божиня посылала слабеньких.

До взрослых лет только и дожил, что Дарен.

Матушка же, напротив, боярского сталого рода, не единственная дочь, но все одно смогла бы себе мужа и получше сыскать, чем купец, когда бы…

– Не сиди на полу. – Матушкин взор обратился к Евстигнею. – Почитай нам. Лушка…

И Лушка, барыниному взгляду повинуясь, спешно несет толстенную книгу, в которой про земли дальние описуется.

– Ох, ты сурова, Полелюшка… пусть бы дитятко отдохнуло. – Странное дело, но Прасковья Никифоровна к Евстигнею относилась как к родному внуку. Может, догадывалась, что других у нее не будет? А может, сама схоронивши семерых, знала цену жизни?

Или мудра была?

Никогда-то не попрекала невестку. Да и вовсе…

Пусть порой и не понимали они одна другую, все ж разные были, да ладили худо-бедно.

– Он не устал.

Матушка не привыкла, чтобы ей перечили. И Евстигней – как же все-таки его зовут-то? – принял книгу, открыл там, где шитая лента заложена была.

– Устал. Вечер уж. – Прасковье Никифоровне подали сыворотку, с медом мешанную. – Дитя ж малое, а ты ему науками голову сушишь.

– Так голова для того и нужна…

Замолчали обе.

Евстигней читал. И следовало сказать, что дело сие ему самому нравилось. Науки давались легко, и учителя, матушкой нанятые – иных Прасковья Никифоровна полагала бесполезными, вот к чему ему про обычаи земель дальних знать? – хвалили Евстигнея за старательность и светлый ум. И матушка тогда улыбалась. Светлела.

Любила?

Конечно, любила. Теперь он, взрослый, понимает. А что не умела про любовь свою сказать, так это другое.

Слушали.

Матушка шила, старуха свою сыворотку попивала да головой покачивала, когда Евстигней про что-то вовсе удивительное говаривал. А когда он замолчал – все ж надолго не хватало, в горле пересохло, то Прасковья Никифоровна сама заговорила:

– Давече ко мне Альгерд Связерский захаживал…

– Неужели? – Матушкин голос ровный, но игла замирает над полотном.

– Ты ему крепко по сердцу пришлась. Не думай, он человек достойный. И намерения у него самые правильные. – В слове «намерения» старуха делает удар на последнем слоге. – Жениться на тебе желает.

Свечи кланяются матушкиному вздоху.

– Не спеши, Белослава. – Прасковья Никифоровна отставляет чашку из простой глины. В доме посуды всякое полно, что парпору, что серебра, что золота. Есть и вовсе стеклянная, красная да золоченая, которую по праздникам да на гостей достают. А она вот любит этую чашку, мужем даренную. – Подумай хорошенько. Ты не молодеешь…

– Знаю.

Матушка говорит сухо.

И это признак неудовольствия, однако же Прасковья Никифоровна слишком стара, чтобы обращать внимание на этакую мелочь, как чужое неудовольствие.

– Он мужик хороший. Крепкий. И ласковый. С ним, глядишь, душою оттаешь… а там и детки пойдут. Какие твои годы?

– У меня уже есть сын.

– Есть. – Прасковья Никифоровна ласково улыбнулась и поманила Евстигнея: – Ходь сюды, внучек… на вот пряничка…

– Не надо ребенку столько сладкого.