Екатерина Лесина – Летняя практика (страница 82)
– Не возьму.
– А вот Ладоша, та славная. У нее сестер пятеро, и она показала, как бусы из яблоневых семак делать. Только это ж сколько яблок съесть надо…
Она морщит носик, задумываясь.
– Сколько надо, столько съедим.
Когда она в его руках, он оживает. Настолько оживает, что почти вспоминает свое имя, и кажется, что еще немного, и случится чудо.
Ведь бывают же чудеса хорошие, не такие, как зимой…
– Но все равно… вдруг да потом переменится? – в ее голосе звучит сомнение. – Не бери жены.
– Не возьму, – обещает он, и обещание это дается легко. – Зачем мне жена, когда ты есть?
Она вновь смеется.
Звонко.
Звонкой ее прозвали, имя иное, и память-сука это имя спрятала, как и его собственное. Быть может, в этом есть свой скрытый сокровенный смысл, но он не желает… он бьется головой о стену и воет сквозь стиснутые зубы, пытаясь добраться именно до того воспоминания, которое нужно.
Пальчики тонкие гладят ресницы.
– Не грусти, я знаю, что она меня не любит. – Звонка вымученно улыбается. – Но мне все равно. Главное, что ты любишь…
Матушка ругалась.
Она умеет ругать, не повышая голоса. Говорит вроде ровно и спокойно так, но каждое слово – игла под кожу. И ладно бы на него гнев матушкин обращен был, он бы выдержал это.
Нет.
Ей Звонка попалась.
Бегала она.
И смеялась. И вовсе вела себя так, как молодой боярыне недозволительно… и надо бы Звонку отдать в семью, чтобы ее научили вести себя надлежащим образом.
– Не бойся. – Звонка уткнулась носом в шею и дышит жарко, шумно. – Никуда меня не отдадут. Тятька не позволит.
Вечером отец кричит на мать. Он снова пьян, но на сей раз хмель не делает его благодушным, да и ума не отнимает, и в лицо матери летят обидные слова.
– Твой ублюдок меня позорит!
– Ты сама себя позоришь больше, чем кто-либо. – Отец выливает на голову ковш ледяной воды и отфыркивается. – С меня хватит… я любил тебя, видит Божиня, любил! И ради этой любви простил! Принял тебя и твоего… ты назвала мою дочь ублюдком? Так кто твой сын?!
– Помолчи!
Мать бледнеет.
Она становится цвета жемчуга, который так любит, предпочитая и алым лалам, и янтарю, и сапфирам. Она поджимает губы. И лицо ее, такое совершенное лицо, вдруг становится удивительно некрасиво.
– Помолчать? А чего мне молчать? Ах да… клятва… не вредить тебе… и твоему… – Взгляд отца останавливается на нем, и в этом взгляде читается что-то… тоска?
Смертная тоска. Такая близкая.
Понятная.
– Хватит, прошу. – Отец вытер лоб рукавом. Вода стекала с волос, с бороды, вода капала на драгоценный ковер, добавляя ему пятен. – Я был дураком, когда подумал, что эта моя любовь что-то да изменит. Ты уже все решила… и раз так, то пускай. Оставайся тут, а я поеду…
– Куда?
Как холоден голос матери.
– Куда-нибудь… в Святск вот вернусь. Или в Урдаль. На границе воины всегда нужны. Примут. И Звонку с собой возьму.
– А мы? – Приподнятая бровь. И за маской высокомерия чудится тень неуверенности.
Конечно, лишь чудится. Разве возможно, чтобы матушка была в себе не уверена?
– А что вы? Оставайтеся. Молчать я буду, тут уж ты сама знаешь. Такие клятвы до самой могилы… вредить не стану…
– Люди будут говорить…
– А какое тебе до людей дело-то? – Отец отряхивается. – Пускай себе брешут на здоровье… слушай, я не хочу с тобой воевать. А жить мирно у нас не выходит.
– Нет.
Она поворачивается спиной, и спина эта выражает лишь презрение к смешному и слабому человеку, которого все отчего-то считали сильным. Отец лишь руками развел.
– Бабская дурь, – сказал он, обращаясь к нему. И, кивок получив в ответ, вздохнул. – Ничего… пускай кобенится. На сей раз по-моему будет.
Он ошибся.
Все ошиблись.
– С тобой все в порядке? – Этот ласковый, участливый голос выдергивает из болезненных воспоминаний, но лишь затем, чтобы он мог ответить.
– Голова раскалывается.
Правда.
Раскалывается. Разваливается на куски, как те сундуки, в которых хранилось…
Тяжесть.
И солнце, которое невыносимо ярким сделалось. Слабость проклятая, когда у него не хватает сил на то, чтобы сесть. И он лежит, глядит в окно, на ставни, сквозь которые пробивается узкая полоса света.
– Ты как? – Звонка сидит у постели. Он пропустил момент ее появления. Вот не было. А вот и есть. Не одна пришла, но со звонкой птахой в клетке плетеной. – Посмотри, что мне отец купил!
Птаха мечется.
Чует мертвечину. А он смотрит… на птаху?
На Звонку?
– Он сказал, что мы скоро уедем. Я не хочу уезжать. – Звонка накидывает на клетку клетчатый платок.
– И я не хочу.
Без нее станет совсем темно. Но может, в этом спасение? В темноте спокойно, почти как сейчас. Она уйдет, и… и ему позволено будет закрыть глаза. Остановится. И дыхание оборвется.
Он снова умрет.
Если повезет, то навсегда.
– Ты совсем заболел. – Холодная ладошка ложится на лоб. Она легка, что перышко. И удивительно тепла. – Я сперва не поверила. Думала, она заперла… отчего целителя не кликнет?
– Оттого, дитя, – матушка ступает мягко, и ни одна доска не смеет выдать ее приближение скрипом, – что я сама целительница.
– Да? – Звонкина рука дрожит.
Она боится матушки. Но ныне та добра.
– Да, так получилось… меня учили… пусть не в Акадэмии, но учителя были хорошими.
Матушка протягивает влажный платок:
– Оботри ему лицо… он упрямится, как все мальчишки, болеть не любит… но ничего, скоро он поправится.