Екатерина Глаголева – Нашествие 1812 (страница 41)
– Ура! – грянуло войско.
Объехав один только лагерь, главнокомандующий вернулся назад; казак со скамейкой следовал за ним.
Солдаты принялись строить укрепления, но у Барклая сосало под ложечкой из-за дурного предчувствия. Приказом по армиям начальником главного штаба был назначен генерал Беннигсен, дежурным генералом – полковник Кайсаров, их приказания должны были почитаться приказами самого Кутузова, а Коновницыну полагалось рапортовать непосредственно Беннигсену и получать предписания от него. Князь также пожелал держать при себе полковника Толя, которого хорошо знал, и тем оставил Первую армию без квартирмейстера. Барклай-де-Толли уже не в счет? Как будто нет его? Так может, и обещанного ему сражения тоже не будет?
В восемь часов пополудни армия получила приказ выступать на Дурыкино, отправив все обозы и транспорты за Можайск, а всех больных – в Москву. Арьергард должен был сдерживать неприятеля, до вечера не пуская его в Гжатск.
Можайск? Это еще пятьдесят верст к востоку! Высланные ранее офицеры не нашли в этом направлении никакой удобной позиции для сражения! Зачем же отступать? Кутузов пояснил, что к Можайску стягиваются полки Московской милиции, сосредоточение сил – главное условие сражения, у Бонапарта-то людей поболе будет. К тому же армию надо привести в порядок: обленились, распустились, дисциплина в упадке – вон, адъютант цесаревича собрал до двух тысяч мародеров, против которых будут приняты строжайшие меры… Барклай почувствовал себя оплеванным; вернувшись к себе, он взял в руку заряженный пистолет и долго смотрел на него… но потом убрал на место.
…«Друг мой Аннушка и с детьми, здравствуй! – диктовал Кутузов письмо к дочери. – Это пишет Кудашев, так как у меня немного болят глаза и я хочу их поберечь. Какое несчастье, мой друг, находиться столь близко от вас и не иметь возможности вас расцеловать, но обстоятельства очень трудные.
Я твердо верю, что с помощью Бога, который никогда меня не оставлял, поправлю дела к чести России. Но я должен сказать откровенно, что ваше пребывание возле Тарусы мне совсем не нравится. Вы легко можете подвергнуться опасности, ибо что может сделать женщина одна, да еще с детьми; поэтому я хочу, чтобы вы уехали подальше от театра войны. Уезжай же, мой друг! Но я требую, чтобы всё сказанное мною было сохранено в глубочайшей тайне, ибо, если это получит огласку, вы мне сильно навредите».
Ехать, ехать немедленно!
Тихон только что вернулся из Москвы с неимоверным трудом. Градоначальник отдал распоряжение магистрату, чтобы купцам и мещанам паспортов не выдавать, кроме их жен и малолетних детей; народ ропщет на дворян, которым выезжать позволено. Везде кареты, фуры, подводы с сундуками и пожитками; лавки многие закрыты, ничего нужного уже не достать. Волконские уехали в свою казанскую деревню, Апраксина с дочерьми – в орловскую, Архаровы – в тамбовскую, графиня Толстая – в Симбирск, и Мещерским давно пора в Моршанск.
– Если будет с’яжение и Александр Иванович, не п’иведи Господь, сложит в нём свою голову, мы уж ему ничем не поможем, – увещевала Авдотья Николаевна заплаканную дочь, – если гханят его, то увезут куда-нибудь далее Москвы, в Яославль или еще куда, а ежели в Аносино п’ежде того ф’янцузы явятся, то и нам несдобховать, и ему будет мало гхадости узнать о том! Собихайся, Настенька, в’емени нет! Возьми только самое нужное из белья, из одежды, много вещей с собой бхать не след! На своих поедем, не на почтовых.
«Я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет», – пишет в своих афишках граф Растопчин. Обещает вывести сто тысяч молодцов и кончить дело при помощи Иверской Божьей Матери – как ему только не совестно!
Ах, голова кругом идет! Образа надо снять, сложить в сундук и отнести в Троицкую церковь. А как с иконостасами быть? Только-только поставили иконостасы в обоих приделах. Жаль, освятить не успели… Пусть батюшка решает. Из серебра надо взять, что понужнее, а что получше и потяжелее, здесь оставим. Чаю во всём доме сыскался только один фунт, а купить уже негде. Да и денег мало – всего пятьсот рублей ассигнациями. Тихон говорит, что за постой в домах требуют уже не по пять копеек с человека, как раньше, а по рублю, за сено и овес дерут втридорога. Он сам видел, как ратники, стоявшие лагерем у дороги, бранились и всячески грозили уезжавшим, называя их трусами, изменниками и предателями. Как бы в пути разбойники не напали! Господи, заступник мой и прибежище мое, на Тебя уповаю. Избавь мя от сети ловчи и от словесе мятежна, от страха ночного, от стрелы летящия во дни, от вещи во тьме преходящия, от сряща и беса полуденного…
Узнав от крестьян, что французы грабят Самуйлово, в двадцати пяти верстах от Гжатска, пустились туда всем отрядом: недавняя неудача Волконского, который поскакал отбивать Дугино (имение своего дядюшки Никиты Панина) с одной только сотней казаков, всем была еще памятна. Серж настиг тогда врага в лесу, гикнул на него, но французы построились в каре, отразили казаков батальным огнем и ушли. Дугино разорили совершенно, варварски, без всякой пользы, поступив бесчеловечно с безоружными крестьянами. Князь мучился от своей беспомощности. Он еще не привык к методам партизанской борьбы – налетам на фуражиров и обозы, преимущественно по ночам, чтобы застигнуть неприятеля врасплох и не понести урона. Хотелось настоящего дела, а это всё… ничем не лучше кавалергардских шалостей на Черной речке.
Караулы, выставленные французами, заметили приближение русских; главный отряд тотчас отступил, но человек сто вестфальцев заперлись в отдельном флигеле близ господского дома и принялись палить в окна, убив и ранив несколько казаков. Винцингероде приказал спешить два эскадрона драгун, примкнуть штыки и идти на приступ.
Выбили двери, вломились в дом, началась резня. Волконский бросился следом за драгунами, чтобы захватить живого «языка», но обозленные солдаты никому не давали пощады, казаки приканчивали раненых, труп лежал трупе. Увидев в углу еще шевелившегося офицера, Серж закрыл его собой, но немец был так изранен, что едва мог говорить и вскоре умер.
Фрески в парадных залах были расцарапаны, лепнина отбита, обои порваны – глупое, нелепое варварство. Под ногами хрустели черепки. Волконский и Бенкендорф прошли по двум анфиладам комнат от двора до парка, поднялись наверх – жилые помещения тоже были разгромлены: мебель поломана, содержимое шкафов и комодов выброшено на пол… Они вздрогнули от боя настенных часов, которые каким-то чудом уцелели. В кабинете над письменным столом, по которому рубанули палашом или саблей, висели на стене рисунки в рамках. Рассудив, что французы всё равно сюда вернутся, Серж и Саша сняли по одному, себе на память, и спустились в сад.
Крестьян нигде не было видно, все избы стояли пустыми, хотя в этом имении княгини Голицыной должно было проживать несколько тысяч душ. Приятели разделились, чтобы продолжить поиски.
Оранжерея высотой в два человеческих роста благоухала ароматами роз. Бенкендорф прошел вдоль грядки с пучками раскидистой травы, из которых торчали желтоватые шишки ананасов, сорвал с дерева персик… У дальней стенки стояла кучка крестьян, один мужик целился в офицера из ружья.
– …вашу мать! – гаркнул Бенкендорф. – Вы что же это, сучьи дети, в своих палить собрались?
Мужик с облегчением опустил ружье.
– Не гневайся, барин! Вас не разберешь: кто свой, кто чужой…
Саша отметил про себя, что он прав: надо бы сменить мундир на что-нибудь более народное и остерегаться говорить между собой по-французски. Вслух он объявил мужикам, что французы перебиты, их надо бы похоронить, но это успеется, а первым делом следует собрать съестных припасов, которые отряд заберет с собой, и корм для лошадей.
– …Вот тебе, барыня, и аббат Николь, вот тебе, матушка, и аббат Саландр, и аббат Мерсье! – причитал дворецкий из дворовых, обходя господский дом и сокрушаясь.
Слыша имена своих наставников и учителей, Волконский с трудом удерживал улыбку. Княгиня Голицына, владелица Самуйлова, давным-давно перешла в католичество и привозила с собой французских духовников, когда приезжала сюда на лето. Аббата Николя Серж знал очень хорошо, поскольку учился в его петербургском пансионе. Отказавшись присягать революционной нации, этот иезуит очутился в России лет двадцать назад, был обласкан императрицей Екатериной, выписал к себе аббата Саландра и других старых знакомых, потом перебрался в Москву и больше уж не преподавал. С прошлого года отец Николь жил в Одессе у другого своего бывшего ученика – герцога де Ришелье, генерал-губернатора Новороссии. А вот на Бонапарта он никак повлиять не мог, но разве объяснишь это простодушному дворовому?
Провиант и фураж были доставлены. К Бенкендорфу, сняв шапку, подошел один из мужиков, посланный «обществом», и попросил позволения утопить бабу, которая указала французам погреб, куда крестьяне спрятали столовое серебро и ценные вещи барыни. Саша с Сержем переглянулись. Они уже знали, какими способами французы добывали подобные сведения.
– Так может, они били ее?
Мужик подтвердил, что бабу, в самом деле, жестоко пороли, лежит больная, но разве ж можно отдавать басурманам господское добро? Бенкендорф предположил, что сама княгиня простила бы той бабе по-христиански, ведь она должна быть добра, раз крестьяне так любят ее. Глаза мужика потемнели, на скулах заходили желваки: нет, доброй барыня не была никогда, летом на конюшне крик да плач стояли с утра до вечера. Но бабу языкатую общество всё равно постановило утопить, чтоб другим неповадно было.