Екатерина Глаголева – Нашествие 1812 (страница 22)
нараспев декламировал Вяземский, одной рукой держа перед глазами книжку «Русского вестника», а другою делая изящные жесты.
– Вот эта последняя фраза великолепна, – оторвался он от книжки. – Сам Державин не написал бы лучше!
Княгиня Вера устало улыбнулась, обмахиваясь веером.
– Браво, браво, браво, браво! – воскликнул князь Петр, адресуя этот возглас автору панегирика. – Господин Глинка рожден быть народным трибуном! Но только законным трибуном правительства.
– Voulez-vous bien choisir une autre tête de turc pour vos traits d’esprit? – жеманно сказала ему жена. – J’en ai assez de ce vilain Rostoptchine et de ses acolytes[12].
Князь бросил книжку через плечо, она шлепнулась на ковер.
– Ваше слово для меня – закон, ma chérie, и всё же по долгу супруга спешу вас предостеречь от французских разговоров на улице, особенно вблизи Лубянки, чтобы и вас не записали в шпионки и сочинительницы прокламаций наряду с этим злодеем Верещагиным, покушавшимся на целость государства.
– Вы в это верите?
Вяземский закатил глаза.
– Если бы его так называемые «прокламации» могли наделать вреда, зачем было публиковать их в «Московских ведомостях»? Нашему главнокомандующему не терпится сразиться с неприятелем. Пока он упражняется на французских вывесках, которые в страхе бегут с Кузнецкого моста, но, боюсь, ему этого мало. Господин Глинка видит в Monsieur Rostoptchine второго Еропкина, я же подозреваю в нём доморощенного Нерона.
«Решиться на генеральное сражение столько же щекотливо, как и от оного отказаться, в том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но, потеряв сражение, трудно будет исправиться на продолжение кампании. На негосияции же нам и надеяться нельзя, потому что Наполеон ищет нашей гибели, и ожидать доброго от него есть пустая мечта…»
Александр отложил перо и помассировал пальцами веки уставших глаз. Неужели это случится? «И я взглянул, и вот конь бледный, и на нём всадник, которому имя “смерть”; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвертою частью земли – умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными…» Эти строчки из «Апокалипсиса», прочитанные еще в Вильне, ударили его тогда, словно хлыстом. Он с трепетом стал читать дальше и наткнулся на это: «По виду своему саранча была подобна коням, приготовленным на войну…
На ней были брони железные, а шум от крыльев ее – как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну… власть же ее была – вредить людям пять месяцев. Царем над собою она имела ангела бездны; имя ему по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион». В латинской надписи на колонне, воздвигнутой в Париже в честь победы при Аустерлице, имя императора французов указано как Неаполион – «новый Аполлион»…
Пять месяцев… Через пять месяцев нынешний жар сменится стужей. Наполеон не любит воевать зимой, его солдаты предпочитают щедрый юг скудному северу. Однако прежде может произойти всё, что угодно, и нужно быть готовыми ко всему. Александр снова взял перо и продолжил письмо графу Салтыкову:
«Все сии обстоятельства заставляют помыслить заблаговременно о предмете разговора нашего незадолго перед моим отъездом, то есть о возможности неприятеля пробраться до Петербурга».
Сколько Наполеону потребуется на это времени? Не меньше двадцати дней. Нужно успеть вывезти из столицы всё самое ценное: Совет, Сенат, Синод, департаменты, банки, Монетный двор, кадетские корпуса, Арсенал, Архивы, золото и серебро, лучшие картины Эрмитажа, Сестрорецкий завод с мастеровыми и машинами… Из Венеции Наполеон увез в Париж бронзовых коней с собора Св. Марка, из Берлина – триумфальную колесницу с Бранденбургских ворот. Нужно непременно спасти обе статуи Петра Великого – с Сенатской площади и ту, что перед Михайловским замком, еще восковую персону из Кунсткамеры и все петровские вещи из Монплезира, разобрать его дом у Петропавловской крепости и погрузить на галиот. Что еще? Мощи из Александровской лавры. Статую Суворова с Царицынского луга, лучшие мраморные статуи из Таврического дворца… Когда саранче станет нечего жрать, она улетит. Или сдохнет от голода.
Заседания Комиссии Временного правительства Минского департамента затягивались до одиннадцати часов ночи. У генерала Миколая Брониковского, назначенного минским губернатором, не раз возникало такое чувство, что члены Комиссии упиваются возможностью говорить по-польски, которой они были лишены двадцать лет, и упражняются в красноречии, вместо того чтобы обсуждать дела по существу. А дел было немало: к обывателям обратились с воззванием наполнять склады припасами и исполнять все распоряжения властей по реквизиции провианта, фуража и прочих вещей, потребных для армии, особо подчеркнув, что, когда войска будут снабжены всем необходимым, исчезнут поводы к мародерству и грабежам. И маршал Даву, и генерал Брониковский строго следили за дисциплиной, но если французы в большинстве своем подчинялись приказу императора, то немцы позволяли себе им пренебрегать; особая комиссия занималась сбором и опознанием вещей, отнятых у мародеров, для возвращения законным владельцам. Финансовому отделу было поручено собрать все деньги, принадлежащие русской казне, включая недоимки, проценты по ссудам и капиталы, взятые взаймы из кассы Приказа общественного призрения. Комиссия также утвердила ведомость денежного курса, чтобы войска могли расплачиваться различными иностранными деньгами. Но все эти распоряжения еще только предстояло выполнить, а деньги были нужны уже сейчас. После краткой и энергичной речи Брониковского Комиссия единогласно постановила обложить всех жителей без изъятия единовременным сбором по двадцать грошей с души.
Даву приказал устроить в Минске госпиталь на двести коек и лазареты. Госпиталь разместили в здании гимназии, лазарет – в православной Екатерининской церкви, из которой вынесли всю утварь и церковное имущество; дома сбежавших русских приспособили под склады. По вечерам все двери запирались на засовы, по улицам расхаживали только ночные патрули, и всё равно утром стража находила трупы ограбленных. Впрочем, после трех публичных расстрелов грабителей и скупщиков краденого такие находки сделались редки.
В воскресенье Брониковский, обнажив курчавую голову, занял место на передней скамье в кафедральном костеле Пресвятой Девы Марии. Отслужив мессу на латыни, Минский епископ Якуб Дедерко, переглянувшись с генералом, произнес краткую речь на польском, прославляя высокое покровительство всемилостивейшего императора и короля, оказываемое польскому народу: «Уже порваны московские цепи, мы вступаем под власть Наполеона Великого», – и призвал всех сынов Отчизны объединиться под знаменами освободителя. На амвон поднялся каноник Жилинский, капеллан Минской гимназии, чтобы зачитать оттуда речь графа Матушевича на открытии Варшавского сейма вместе с Актом Конфедерации.
– Польша существует! – воскликнул Брониковский, едва он закончил. – Мы – поляки! Да здравствует император!
Его слова подхватили ликующим эхом. Слезы радости выступили на глазах; сильные звонкие голоса, поддержанные раскатами органа, запели Te Deum laudamus[13]. Яркий солнечный свет лился в окна, озаряя белые расписные своды; статуи апостолов взирали на поющих из своих ниш с непроницаемым выражением на деревянных лицах. По окончании гимна Брониковский выкрикнул: «Соединим Погоню с белым Орлом!» Толпа устремилась за ним во дворец губернатора, находившийся по соседству; подпись за подписью покрывала лист с Актом Конфедерации.
Трепеща от радости, Шишков строчил воззвание к Москве, заказанное ему государем. Гофмаршал граф Толстой шепнул ему по секрету, что уже велено закладывать коляски и нынче же ночью отправляться в Белокаменную – воспламенять дворянство и другие сословия, собирая ополчение. Слава тебе, Господи! Закончив с воззванием, Александр Семенович перешел к манифесту. Он уже набил руку, слова складывались сами собой без всякого затруднения: