Екатерина Егорова – То, что остается (страница 5)
Он снова начал плохо спать.
Снова стал молчаливым.
Снова всё время сидел в телефоне с калькулятором.
Маша сначала старалась быть рядом.
Потом начала злиться.
– Ты опять исчезаешь, – сказала она однажды вечером.
Они сидели у неё дома, за столом, где остывал ужин.
– Я здесь.
– Нет, – спокойно ответила она. – Ты физически здесь. А сам – где-то в цифрах, штрафах, угрозах, в каком-то аду, куда ты меня не пускаешь.
– Я не хочу тебя туда тащить.
Он молчал.
Она тоже.
Потом Маша тихо спросила:
– Ты вообще ещё можешь быть с кем-то рядом, когда тебе плохо?
Он хотел сказать «да».
Но не сказал.
Потому что не был уверен.
Через две недели они расстались.
Не с криком.
Не с битьём посуды.
От этого было только хуже.
Они сидели на её кухне, где он когда-то впервые почувствовал себя не лишним, и Маша говорила ровно, будто боялась сорваться.
– Я тебя люблю, – сказала она. – Но рядом с тобой я всё время как будто стою перед закрытой дверью. И жду, когда ты сам решишь, впустить меня или нет.
– Я пытаюсь.
– Я знаю.
– Тогда почему…
– Потому что попытка – это не всегда поступок, Илья.
Он опустил голову.
– Я просто боюсь всё испортить.
Маша горько улыбнулась.
– А ты заметил, что люди чаще всего портят всё именно из страха испортить?
Он не ответил.
Маша встала, подошла к окну, а потом обернулась, оперевшись спиной на подоконник.
– Ты всё время живёшь так, будто вот-вот лишишься последнего. Поэтому цепляешься не за людей, а за вещи, планы, символы. За то, что можно контролировать. Но любовь так не работает.
Он посмотрел на стул, где висел его серый пиджак.
И почему-то именно в этот момент всё понял.
Но слишком поздно.
– Маша…
Она покачала головой.
– Нет. Не сейчас.
Он ушёл в том самом пиджаке.
На улице шёл мелкий дождь.
И впервые за долгое время ему было по-настоящему холодно, но не от температуры на улице, а от пустоты, которая образовалась внутри.
Потом умерла мать.
Тихо. Во сне.
Он поехал в Ярославль, организовал похороны, а когда все закончилось и родственники разошлись, сидел в её пустой квартире, перебирал чашки, полотенца, старые открытки, медицинские бумаги, фотографии, где он был ребёнком с нелепой стрижкой и уверенным взглядом человека, который ещё не знает, как устроена жизнь.
На антресолях он нашёл старую коробку.
В ней лежали его школьные рисунки, грамоты, первые сочинения и маленький пожелтевший листок, сложенный втрое, с надписью, сделанной маминым почерком:
«Илья, если тебе когда-нибудь будет очень трудно, не думай, что это навсегда».
Он сидел на полу среди чужих и своих вещей и плакал так, как не плакал ни после развода, ни после Маши.
Потому что это было не про потерю будущего.
Это было про потерю дома.
Вернувшись в Москву, он несколько недель жил как в тумане.
Ходил на работу. Отвечал на письма. Ел что-то, не чувствуя вкуса. Спал урывками.
Однажды вечером, разбирая шкаф, он снова достал пиджак.
Провёл ладонью по шерсти.
Пятно от кофе ещё угадывалось, если присмотреться под правильным углом .
Илья вдруг сел на край кровати и понял, что впервые за долгое время смотрит на эту вещь без ярости, без надежды, без магии.
Просто смотрит.
Этот пиджак не спас его брак.
Не уберёг от долгов.
Не удержал Машу.
Не вернул мать.
Не сделал его тем человеком из Флоренции.
Это был просто хороший шерстяной пиджак.