Екатерина Блынская – Пойма. Курск в преддверии нашествия (страница 6)
Увы, сил повернуться она не нашла, только остановилась, тяжело дыша от волнения, и, постояв в сумеречной прохладе, краем глазом увидела на дороге, возле Зайцева дома, Никиту в светлой рубашке.
– Надо валить – сказала себе Ника.
Дойдя до дома, она принялась искать снотворное, чтобы уснуть. Банка молока, оставленная на столе, была уже холодной. Ника выпила таблетку и уснула, даже забыв запереть дверь. Слова Зайца про ураган так и крутились в голове, почище этого самого урагана. Но только ветер поднялся и стих, как подбитый на взлёте хищник, перекувыркнулся, зашумел деревьями и пал на землю в гуще ломаных сучков.
Проснулась Ника утром от запаха еды. Это ей показалось странным и далёким, из детства, воспоминанием, когда бабушка собирала её в школу и жарила «яишню».
Ника вскочила на кровати.
На плитке шипела сковородка, которую держал в руке Никита. Голый по пояс, в обрезанных джинсах.
Он был темный от загара. По спине вниз, от лопатки до крестца, шёл розовый, свежий шрам, недавно заживший, а правую кисть, держащую сковородку за ручку, облегала то ли чёрная перчатка, то ли она была вся из блестящего, тёмного, нечеловеческого материала.
– Как ты… как ты сюда попал? – спросила Ника, прикрываясь простынёй.
– Молча. Дверь была незаперта. Ты на транках, что ли, сидишь? Релашкой закинулась?
– У меня депрессия, – пробормотала Ника, вспоминая, что не заперлась.
– А у меня к тебе несколько вопросов.
Ника похолодела.
– Яйца перевернуть? Или с глазами оставить?
– Перевернуть.
– А я так и думал. Я помню.
Ника натянула простыню до самых глаз.
– Можешь уйти?
– Могу, сейчас полвторого дня, ну и…
– А Заяц же…
– Я сказал, что ты спишь.
– Ты сказал?
– Ну да.
Ника заглянула под простыню и обнаружила, что на ней всё ещё то самое вчерашнее платье с розанчиками. От этого открытия ей стало спокойнее.
– Ника… я давно не жил мирной жизнью, так что вот тебе что родилось, то родилось. И в холодильнике у тебя, скажем так, небогоугодный набор. Голодаешь? Наблюла себе фигуру, как двадцать лет назад.
– Это из-за… нервов. У меня синдром беспокойных ног.
– Да! Я понял!
И Никита поставил на застеленный клеёнкой стол сковородку с яйцами. Ника пока ещё не поняла, что ей делать. Но делать было что-то надо, и она с мыслью, что лицо её безнадежно помято сном, а годы уже не придают утренней прелести, принялась без стеснения есть.
Никита сел на табуретку.
Пока он сидел, а Ника, не задумавшись, ела, она разглядела на его груди и плечах неаккуратную штопку военного хирурга от двух осколочных и три хорошо заживших пулевых.
– Где тебя так посекло? – спросила Ника. – На какой войнушке? Ну не на этой же… или успел уже?
Никита махнул рукой:
– Фигня. Мне вот больше всего не повезло с рукой. Расхерачило запястье. Это Мариуполь. Спасал там одного придурка… вывозил его в машине. А из застройки с РПГ в нас шмальнули… И самое главное, ему ничего, а мне вот теперь не стрелять. Теперь я пальцы до конца сжать не могу. И вся моя жизнь к чёрту. В прошлом годе, как зажило всё, пришла очередь на бионический… на протез. Но до него надо ещё дожить, а пока хожу вот с тем, что наколхозили мне друганы из госпиталя.
– А как же ты… – начала Ника.
– Да. Но как бы этим не исчерпывается моя служба… Я могу ещё… в других, так сказать, жанрах сыграть.
– Что, ты ещё и музыкант?
– Да нет. Я из другой группы товарищей.
Ника доела яйцо, а на столе уже стоял кофе.
– Говоришь, к мирной жизни неспособен. Разобрался же с моей кофемашиной. Это я неспособна.
– Да ладно, – подмигнул Никита, – Я пойду. Сего-дня выходной, я тут хочу кое к кому наведаться в гости…
– С добром хоть?
– С добром, с добром.
Никита встал и снял с гвоздя свою рубашку, без единой складки. Да, он всегда был таким, ещё в школе. Перфекционист, идеалист. Ника хлебнула кофе. Две ложечки сахара.
– А с памятью у тебя и правда всё хорошо. Полчашки воды, половина молока и две ложки сахара.
– А то… Мы же друг с другом не один год провели. Это ты беспамятная.
– Я? – Ника подняла брови.
– Подожди, у меня ещё есть полтора месяца в запасе. Да и у тебя тоже.
– А потом?
– А потом там видно будет.
– То есть ты сегодня притащился, чтобы сделать мне завтрак? Это типа искупление вины?
Никита передёрнул плечами, чмокнул Нику в лоб и выбежал в сияющий день.
Ника со стоном повалилась обратно на свое деревянное ложе.
Отчего-то в ней смешалась радость и обида одновременно.
И теперь она действительно не знала, что делать дальше.
4.
Ждали уже хоть чего-нибудь. Хоть какого-то движения, считая потери с обеих сторон.
Страшно было не дождаться, уйти раньше. Сколько уже ушло? Сколько молчаливых подвигов совершили, отдали завоёванного, сколько лишились по глупости? Ну не слышны блестящие имена военачальников, нет их в этой войне. Нет ни одного! А если есть, то все они засекречены, скрыты, спрятаны, чтоб не расшатать московские сезоны, покой туристов и копошение гастарбайтеров. Нет сильных имён, нет героических Карбышевых, Рокоссовских, Космодемьянских даже. А всё потому, что не дают русской гордости подняться выше травы, не дают, боятся главные и важные и нечестные человеки того, что, получив военное признание, народную любовь, найдётся такой, что развернёт орудия против их же самих. Что придёт недовольный, несчастный, годами унижаемый человек с войны, с оружием придёт, и тогда девяностые годы покажутся нам детской песочницей, так будет наводить порядок этот вчерашний униженный и оскорблённый.
Есть славные командиры, боевые, мудрые, но и их имена пока со стыдом и ущемлением вешают на рекламных щитах, меняя твердолицых воинов на рекламку нового коттеджного посёлка какого-нибудь «вилладж панамера» или «квартиры в молодой Москве».
Стыдно и больно ступить на землю, где люди не понимают, что подошла война совсем близко, вот она стучит свинцовой челюстью, царапает подкорку столичных магистралей, хочет проткнуть щупиком площадную облицовку, отколупнуть людей от устричных фестивалей и согнать их с Патриков, где заоблачное равнодушие вызывает у одних гнев, у других оторопь, а третьи в нём живут.
Никита вернулся из зоны боевых действий в село, где родился сорок лет назад. В огород его матери уже падали снаряды. Они оставляли неглубокие ямки, словно это ведьма прошлась и наделала потвор на усыхание хозяйства. Огород брат Алёшка не посадил, обленился в последнее время, да и не мог побороть страх перед прилетами, ховался в погреб за хатой, прихватив с собой кусок хлеба с салом: остальная провизия давно была там. И пока гремело, думал, не попадут ли осколки в теплицу, где доспевали шерстистые, бурые помидоры. Алёшка был старше Никиты на двенадцать лет и в детстве возился с ним. Он в юности упал с дерева и повредил голову так опасно, что ему сделали трепанацию. С тех пор Алёшка пополнел, плохо слышал, часто падал в обмороки. Не женился, хотя в молодости слыл самым красивым парнем в округе. Увы, после пятидесяти он уже не вылезал из тулупа, работал в доме-интернате для психически нездоровых людей, в конце набережной улицы, слесарил и что-то там делал по хозяйственной части.
Странно равнодушно он теперь вёл себя по отношению к Никите. И жил в соседней хате, которую выкупил у дедка по местному наименованию Борман.
В пять, в шесть утра над домом летели на Чугуев «Аллигаторы».
Или низко над речными вербами, брея и сминая воду, шли «сушки».
Они делали два-три выдоха, и там, за кордоном, разносилась одышка детонации. Попали. «Сушки» возвращались.
Никита с юности мечтал о войне, но она была не такой, какой он её въяве увидел. Ах, насколько другой была война в его голове! Он болел книгами Сенкевича и Пикуля не потому, что они чуть ли не единственные про именно такую войну, которая его занимала, были в библиотеке, а потому, что описываемые в них события ложились ровно на соседние области, на те области, откуда пришли предки Никиты в том самом XVII веке, при гетмане Мазепе.
А ещё кругом пахли и колосились те самые степи, по которым растерял Игорь свой легендарный полк в походе на половцев. Рядом лежал врастяжку, кинув змеиные холмистые дороги вдоль Сейма? городок Рыльск. А чуть ниже по течению, на украинской земле, Путивль, сейчас уже затрапезный городишко, но имеющий для каждого русского звонкую память.