реклама
Бургер менюБургер меню

Екатерина Блезгиева – У светлохвойного леса (страница 27)

18

Аннушка, вся грязная и растрепанная, вышла с балкона.

Желтоватое нынешнее платье ее выглядело еще более омерзительно, чем вчерашнее серое. Да и впрочем весь неухоженный внешний вид ее у брезгливого человека непременно бы вызвал тошноту. Она лишь недовольно посмотрела на Николая, но, благо, ничего отвечать на фразу его не стала. Он мысленно выдохнул и дал себе слово больше уж не побуждать эту женщину на стычку.

– Раз уж, чувствую я по запаху, супца ты сварила, то не позволишь ли одну тарелочку съесть? – уже спокойно спросил Шелков, снимая обувь.

Кухарка все это время лишь внимательно всматривалась в Шелкова.

– А это супец-то всего лишь с яйцами да картофелем, на бульоне. Если барин изволит есть то, что едят простые люди… То уж пущай хлебает. А если не изволит – пущай идет туда, где из жалости, может, что-нить другое подкинут. Все равно ведь другим способом ты сейчас лучшей еды не получишь, – вновь съязвила Аннушка и, не глядя уж более на Николая, ушла к себе в комнату. Эти слова больно ударили в ранимое сердце Шелкова.

– Аннушка вот же… – буркнул Николай, поражаясь незаслуженной и не имеющей вообще места быть брани горничной. Все, что произошло с ним за последние дни, было для него диковинкой и неприятной неожиданностью. Не думал он, что столь холодно встретит его дядюшка; что придется ему тратить свои душевные и телесные силы в ответ на унижения и рукоприкладство; что придется ему спать, есть и мыться в позорных нездоровых условиях; что вдобавок ко всему все будут глядеть на него сверху вниз, да еще и большинство из окружения его не сможет уследить не то, что за внешним видом своим, но даже и за длиннющим и острым своим языком. Все это очень потрясало и печалило Шелкова. И он твердо осознавал, что ему определенно требуется немалое количество времени, чтобы свыкнуться со всем этим.

Недолго думая, он тут же отправился в кухню и, налив себе тарелочку ароматного супа и отрезав кусочек ржаного хлеба, он совершил свой поздний обед. Этот суп, хоть и несколько отличался от того сказочного супца, что готовила ему кухарка Аксинья, однако огромную долю насыщения Шелков смог все же извлечь из него. Быстро поев, он направился в свою комнату и, войдя туда, сразу же лег на кровать, отвернувшись к стене. Перед этим он плотно закрыл дверь, ужасно сожалея, что у нее не имеется засова.

Его голова была переполнена мыслями о рассказе Осипа Евгеньевича касательно жизни Ивана. В то время Николай просто лежал на своей кровати, обдумывая рассказ столяра. Поведал Шелкову пожилой мастер о том, что Иван этот происходил из семьи конюха. Его отец спился и помер, когда маленькому Иванушке не было и десяти годков. При жизни отца мальчик рос пугливым и забитым. Никакой отцовской ласки Иван никогда не знал, поскольку отец его, Савелий Парфенович, часто, особенно когда выпивал, изрядно мутузил и сына своего, и мать его, то есть жену свою. Потому на теле Ивана бесконечно можно было видеть красные полосы от розог и палок. Когда же Савелий Парфенович преставился, по рассказу Осипа Евгеньевича, к матери Ивана начал ходить портной, Дмитрий Федорович, который был хорошо известен чуть ли не всему Петербургу своей халатной, никому не угодной работой.

«Уж и не знаю, что она нашла в нем этакого распрекрасного… – удивлялся Осип Евгеньевич, – Неужели полюбила-то обманщика этого… И мало, что ли обижали ее… Тьфу, ты!». И этот же самый Дмитрий Федорович не оказал Ивану должной любви. Да и сомневался столяр, рассказывая сию историю Николаю, что даже мать Ивана так уж счастлива была со своим «новоизбранным». Что уж рассуждать об Иване. Злобен и безразличен он был к его существованию. Иной раз мог позволить себе дать пасынку оплеуху или подзатыльник, хоть и не имел на этого никакого родительского права. Постоянно высказывал матери Ивана, Аграфене Филипповне, недовольство о том, почему пацан в девять лет нигде не работает, неужели так и до старости собирается у мамки на шее сидеть. Мол, он, Дмитрий Федорович, чуть ли не с пеленок уже бегал по хозяевам, копейку на булку зарабатывал, а этот только дома все сидит в комнатушке своей да в какую-никакую школу шастает, и никакого прока от него нет.

– Зачем он такой и кому на этом свете нужен, коли и не работает, а рот открывает, мол кормите да поите, да пляшите предо мной? И ты все потакаешь ему да защищаешь подолом своим! – ворчал портной на Аграфену Филипповну в присутствии Ивана специально, чтобы тот слышал и впитывал в себя слова его.

– Да уж пущай поучится дитятко-то, успеет еще на работах-то спину изогнуть, – Аграфена Филипповна лишь прикрывала собою едва не плакавшего сына и как могла пыталась оправдать и защитить его.

– Вот такой бедный малый был он, – качал головой Осип Евгеньевич, рассказывая об Иване Николаю. – Что отец его был пьянчуга да изверг, что отчим – наглец да ханжа. Одна мать любила его и, как могла, защищала.

– А что же потом-то случилось? – заинтересованно спрашивал его Шелков.

– Любовь-от была между Грушкой да Митрием, или же просто от некого любить они уж начали там – этого я не знаю, – вздыхая продолжал Осип Евгеньевич. – Да только вскоре она на него и квартиру-то пожаловала свою. Хоть светлой души была бабенка-то, но глу-у-упая. А потом… Не знаю я толком, что там случилось у них… Может и Митрий как-то причастен к сему был, уж и не ведаю… Померла она, в общем. Вот померла днем одним, представляешь? Царствие ей Небесное! – Он перекрестился. – А ведь неплохая баба-то была, жалостливая такая. Мой-то Мирошка, как матери лишился рано, так тоже ласки к себе требовал. Ну а я что? Любил его, как мог, да ведь мать и нежность материнскую одно как заменить не могу я. Так вот она, Аграфена Филипповна, как, бывало, забежит к нам за какой-нибудь вещицею для быта, как возьмет Мирошку моего на колени и сидит с ним, что-то говорит ему, гладит, ласкает, жалеет его. Ее бы пожалел кто… Отмучилась она за жизнь за свою, ох, и отмучилась. Этот проходимец, Митрий, даже на гроб ей не поскупиться не соизволил, в мешке схоронили.

– Если умерла она, то получается, признанным хозяином квартиры этот Дмитрий стал? Ведь квартира-то на него записана. А с Иваном же что сделалось? – все не унимался с вопросами Николай.

– Жизнь его, Коленька, стала еще хуже. Выгнал его в первый же день после похорон этот Дмитрий Федорыч на улицу, дал только узелок с хлебом и солью, мол, иди живи как душе угодно, руки у тебя есть, ноги тоже – уж придумаешь, как прожить, если еще и голова к ним будет прилагаться. Ну и пустил его по миру, так сказать.

У Николая защипало в глазах, поскольку, возвращаясь мысленно к той беседе, он совсем не моргал, а просто лежал, несколько скукожившись, на своей пружинистой кровати, обдумывая известия, услышанные из уст Осипа Евгеньевича, при этом уставившись в одну точку на ободранной стене. В окно его уже чуть слабее светило вечернее заходящее солнце, однако, оно все еще продолжало умиротворять.

Когда же Шелков несколько раз проморгал, вздохнув, даже испытывая какую-то жалость к Ивану, начал он вновь погружаться в воспоминания. Прекрасно развитое воображение его позволяло ему отлично вырисовывать в разуме картины происходивших с Иваном событий буквально детально.

– Жилось ему тягостно-тягостно, – продолжал Осип Евгеньевич. – Пока что на время приютил к себе его один красильщик не задаром, конечно. Должен был Иван помощником ему во всем быть. Спал и ел он, разумеется, в каморке своей маленькой и темной. Но зато помимо бытовых работ отлично выучился он рисованию. Я и сам, в первую очередь его прошу разрисовать мебель да посуду, если требуется это, поскольку знаю, что с Иваном-то точно ничего не прогадаю. А вот ребята дворовые его обижали, тут уж нечего греха таить, обижали Иванушку. – Осип Евгеньевич частенько раскачивался на скрипучем табурете, полностью погружаясь в повествование свое.

– А как обижали? – интересовался Николай.

– Да бывало частенько, что сбегутся ребятишки-то паршивенькие все в одну кучу: и мальчишки, и девчонки, выследят его и давай мальчишки мутузить Ивашку, а девчонки-то стоят да хихикают. Натреплют его, бедолагу, он и ползет потом до дома весь разукрашенный синяками да ссадинами. Заступиться-то некому за него. Знали паршивцы эти, что никто их разгонять да бранить за делишки их не станет, – Качал обросшей головой Осип Евгеньевич. – А бывало, схватят его, бедолагу, и против воли поволокут к пруду, раскачают и бросют в воду, да всё смеются и смеются. Так, правда, он и плавать выучился. Эх… Все к лучшему, так сказать. Вот случай еще был: как-то борзого кобеля натравили на Ивашку, так бедный малой все пятки в кровь истер, пока удирал от него, но удрал ведь шустряк. Пес его лишь один-два раза цапнуть смог.

Николаю в тот момент сделалось невообразимо больно на душе. Вся злоба по отношению к Ивану словно испарилась, подобно дыму самого дорогого табака.

– Сколько всего пережил он ведь… Сколько прожил. Как уж тут не озлобиться, Николаюшка? – Все качал головой Осип Евгеньевич. – Уж ты-то, вижу, добрый человек, будь сочувственен к характеру его вспыльчивому, горячему, – глядя в глаза Шелкову, медленно говорил столяр.

И вот теперь, лежа на кровати, Николай никак не мог выкинуть у себя из головы этого всюду неприкаянного Ивана. Сердце его разрывалось от сожаления к нему. Теперь уже в разуме его пред ним стоял не злостный и наглый уличный парень, рычащий: «Я тебе все печенки вырежу!» – а обиженный, несчастный человек, который немо кричал: «Не виноват я в том, какой я, это люди меня таким сделали, а теперь же и осуждают за это!» Николай тяжело вздохнул.