Ефим Эткинд – Записки незаговорщика (страница 20)
Про такие стихи нельзя сказать, что они, как многие стихи молодых поэтов, насквозь литературны, или, напротив, вне всякой традиции: в них с неправдоподобной зрелостью соединились жизнь, опыт собственных переживаний и раздумий — с утонченнейшей, предельно концентрированной литературностью, с органически усвоенной прежней поэзией. Стихотворение, посвященное Анне Ахматовой, обнаруживало с особой силой связь мгновенного с вечным, классического с вызывающе современным, напевного с разговорным:
Когда старый Гюго услышал стихи Бодлера, он произнес: «Это новый трепет!» В ритмах, метафорах, звуках Бродского был новый трепет, верный признак подлинного поэта — лучше не скажешь. Это услышала и Анна Ахматова: строку «Вы напишете о нас наискосок» она поставила эпиграфом к стихотворению «Последняя роза» (1962). Мало кого она удостаивала такой чести — в лирике последних лет она брала эпиграфы только у Горация, Пушкина, Ин. Анненского, Блока, Цветаевой, Бодлера. Да и стихотворение ее полно глубокого смысла, связанного с эпиграфом:
(Той же теме — судьбе молодых поэтов начала шестидесятых годов — теме, подсказанной строкой Бродского, посвящено четверостишие того же 1962-го года:
Увы, этой надежде не суждено было сбыться: безмятежное чело так скоро отуманилось горечью, мукой, отчаянием! На нем появилось «золотое клеймо неудачи», проклятия.)
Так — в ахматовском эпиграфе — впервые появилось на страницах большой печати имя: «Иосиф Бродский» — в январской книжке «Нового мира» 1963 года, как бы поставленное Ахматовой в один ряд с именами поэтов, ее избранников. А несколько месяцев спустя оно появилось снова, на этот раз в газете «Вечерний Ленинград» от 29 ноября того же 1963 года. То была статья, озаглавленная «Окололитературный трутень», и начинавшаяся так:
«Несколько лет назад в ленинградских окололитературных кругах появился молодой человек, который называл себя поэтом. На нем были вельветовые брюки; в руках — всегда один и тот же набитый бумагами портфель. Зимой он разгуливал без шапки и снег припорашивал его рыжую шевелюру.
Друзья называли его просто — „Ося“. Но в других кругах он именовался полным именем — „Иосиф Бродский“».
Статья, подписанная Лернером, Ионовым и Медведевым, изображала Бродского невеждой, бездельником, тунеядцем, который настойчиво уклоняется от общественно-полезной деятельности, проводит вечера в ресторанах в обществе распущенных длинноволосых девиц и юнцов, и сочиняет пессимистические вирши о смерти или порнографические куплеты. Бродский общается с иностранцами и подонками, однажды пытался украсть…самолет и на нем улететь заграницу, паразитирует за счет престарелых родителей. «Таким, как Бродский — с негодованием восклицали авторы статьи — не место в Ленинграде».
Статья была грозной. Не слишком грамотная и недостоверная (например, авторы цитировали стихи, написанные вовсе не Бродским), она явно исходила из кругов, близких Большому дому, и содержала обвинения не только, так сказать, бытовые, но и политические: за попытку украсть самолет и бежать из Советского Союза рыжеволосого Осю следовало, собственно говоря, немедленно арестовать.
К тому времени я уже был с ним знаком. Бродский ошеломил меня нескончаемым потоком стихотворений и поэм, которые он читал самозабвенно, зажмурясь, — с таким оглушительным картавым пением, что звенели стекла; его манера исполнять казалась необычной, как его стихи: в ней чувствовалась бешеная динамичность, однозвучие редко перебивалось подъемом или понижением голоса, а паузы между строфами отмечались повышенной стремительностью. В этом было нечто символическое: в конце строфы, там, где всякий другой остановился бы, Бродский ускорял темп, и возникало впечатление перебоя, достигнутое средствами прямо противоположными обычным. И так не только в чтении — во всем.
Иосиф Бродский выступил в устном альманахе «Впервые на русском языке», к тому времени уже несколько лет выходившем под моим руководством в Доме писателя имени Маяковского. Каждый номер альманаха был многолюдным вечером, собиравшим сотни слушателей, среди которых преобладала литературная молодежь — перед этой аудиторией выступали переводчики разных поколений, от маститых до начинающих, с демонстрацией последних, еще не опубликованных работ. Публика была талантливая, жадная до поэтических открытий. Выступление Бродского перед набитым залом не походило ни на какие другие: его словесно-музыкальный фанатизм действовал магнетически; он читал стихи польского поэта Константы Ильдефонса Галчинского:
и зал тоже сидел — заворожённый, хотя поначалу невнятные нагромождения картавых «р» могли даже показаться смешными.
Я уже знал, что Бродский — не просто поэт выдающегося дарования, но и человек незаурядной трудоспособности: чтобы переводить Галчинского, он изучил польский, а чтобы читать в подлиннике и переводить Джона Донна и других любимых им поэтов метафизической школы — английский. Его Джон Донн по-русски феноменален; он одновременно старинный и современный, и этим совмещением противоположностей похож на Бродского:
И вот этого человека, этого фанатика слова и пролагателя новых путей называют паразитом и тунеядцем? Такие обвинения могли повлечь за собой опаснейшие последствия: совсем недавно, 4 мая 1961 года, был принят указ Верховного Совета СССР о борьбе с тунеядцами и выселении их из больших городов («Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно полезной работы и ведущими антиобщественный, паразитический образ жизни»), а несколько месяцев назад, 10 марта 1963 года, указ был подтвержден и развит пленумом Верховного суда. Закон был сам по себе необходим: число бездельников, жив-них воровством или спекуляцией разного рода, стало пугающим. В указе говорилось о множестве жителей больших городов, которые состоят на работе для виду, для отвода глаз, а на самом деле занимаются темными махинациями: «Паразитический образ жизни этих лиц как правило сопровождается пьянством, моральной распущенностью и нарушением правил социалистического общежития, что имеет отрицательное влияние на других членов общества». Все это было нужно и более, чем правильно. Но — но закон о тунеядцах имел заднюю мысль. Любого инакомыслящего можно было сперва прогнать с работы, а немного позднее, придравшись к тому, что он нигде не работает, выслать в тундру — как тунеядца. Бродскому грозила высылка; политических стихов он не писал, но все, что он делал, писал, думал было — «инако». Можно ли это простить?
Я бросился на защиту Бродского. В Союзе писателей творчеством «молодых» занималась специальная комиссия, во главе ее стоял Даниил Гранин; я был членом этой комиссии, и в качестве такового обратился к ее председателю. «Мы вмешиваться не будем» — отрезал Гранин. Как не будем? Разве это не прямая наша обязанность? На наших глазах происходит расправа с молодым писателем, — кому же его защитить, если не нам? Доводов Гранин не приводил; он отвергал возможность, а значит и необходимость помочь. Несколько дней спустя в секретариате Ленинградского Союза писателей выступал с докладом автор статьи «Вечернего Ленинграда» Лернер; почему его допустили? Позднее я узнал, что он показал тогдашнему руководителю ленинградской писательской организации поэту Александру Прокофьеву какое-то удостоверение «из органов» и нагнал на старика панический страх (а бумажка-то была, говорят, фальшивая). Поглядев на удостоверение с печатью Большого дома, Прокофьев стал в позицию «чего изволите?» и уступил — без попыток сопротивления. 13 декабря Лернер явился в Союз и произнес перед испуганными секретарями грозную речь; он дал понять, что этот мальчишка Иосиф Бродский — вредный элемент, что вокруг него собираются наркоманы, алкоголики, стиляги, хиппи, фарцовщики, что он общается с американцами-туристами и, наверное, спекулирует валютой и наркотиками, что он настроен антисоветски и многократно обнаружил это в разговорах (подслушанных) и письмах (перехваченных), что он активный сионист, что он… что он… Все это были плоды злого воображения Лернера, который сводил с Бродским какие-то личные счёты. Замечу в скобках, что Лернер фигура характерная в своем роде: до 1954 года он был капитаном войск МВД, позднее стал дружинником и с повязкой «член народной дружины» патрулировал район Европейской гостиницы; мошенник и авантюрист, шантажем вымогавший большие суммы у фарцовщиков, он без всякого сомнения и после своей официальной отставки был связан с Большим домом, но едва ли открыто: документ, которым он размахивал, был скорее всего поддельным. Таких прохвостов органы не слишком ценят: они используют их услуги, даже позволяют проявить инициативу, но потом выбрасывают вон. Так было и с Лернером. Государственная Безопасность его руками и его языком организовала «общественное негодование» вокруг тунеядца Бродского, суд над ним, прессу, все необходимые в данном случае интриги, а потом отделалась от него. Гораздо позднее, десять лет спустя, в мае 1973 года, Лернера арестовали и судили — именно как мошенника крупного масштаба (а еще надо было как клеветника), и он был приговорен к шести годам лагерей; но это — позднее. Тогда, в декабре 1963 года, Лернер оказался победителем: секретариат Союза писателей вполне единодушно вынес решение предать Иосифа Бродского суду как тунеядца. В составе секретариата были не малограмотные чиновники, не безответственные, выжившие из ума пенсионеры, а писатели: поэты Александр Прокофьев и Николай Браун, прозаики Петр Капица и Даниил Гранин, критики, драматурги… И вот писатели приняли беспрецедентно постыдное решение: по требованию какого-то проходимца, за спиной которого маячила тень «органов», предать молодого поэта суду. Для меня поведение писателей, секретарей Союза, было симптомом не только зловещим, но и куда более страшным, нежели самоуправство «органов», произвол дружинников, преступная глупость обкома.