Эдвард Булвер-Литтон – Последние дни Помпеи (страница 35)
– Идем, – сказал назареянин, заметив впечатление, произведенное его речами, – идем в скромную обитель, где мы собираемся, лишь немногие избранные. Ты послушаешь наши молитвы, увидишь искренность наших слез, примешь участие в нашем смиренном жертвоприношении, – оно состоит не в жертвенных животных и не в гирляндах, а в чистых помыслах, возложенных на алтарь сердца. Цветы, приносимые нами, нетленны. Они продолжают цвести, когда нас уже нет на свете. Мало того, они сопровождают нас за пределы могилы, распускаются под нашими ногами на небесах. Они восхищают нас вечным ароматом, ибо они исходят из души: побежденные искушения, раскаяние во грехах – вот в чем состоят эти жертвы. Пойдем, пойдем! Не будем терять ни минуты. Готовься уже теперь к великому, страшному странствию от тьмы к свету, от печали к блаженству, от порока к бессмертию! Ныне день Спасителя, день, который мы посвящаем молитве. Хотя обыкновенно мы сходимся по ночам, но и теперь многие из нас уже в сборе. Какая радость, какое торжество будет для всех нас, если мы вернем заблудшую овцу в священное стадо!
Апекидес, от природы чистый сердцем, были поражен неизъяснимым величием и кротостью, одушевлявшими речь Олинтия, который находил блаженство в счастии других и в своем широком великодушии жаждал, чтобы и другие вошли вместе с ними в жизнь вечную. А юноша был тронут, смягчен и покорен. К тому же он был в таком настроении, что не мог оставаться один. Некоторое любопытство примешалось к другим, более чистым побуждениям, – ему хотелось видеть богослужение, о котором ходило столько темных, противоречивых слухов. Он остановился в нерешительности, оглянул свою одежду, вспомнил об Арбаке и вздрогнул от ужаса. Подняв глаза, он встретил пристальный взгляд назареянина, устремленный на него тревожно и пытливо, – очевидно, он думал только о его благе, о его спасении! Жрец плотнее завернулся в свой плащ, чтобы совершенно скрыть священнические одежды, и проговорил:
– Идем, я следую за тобой.
Олинтий радостно пожал ему руку и, сойдя к реке, кликнул одну из лодок, беспрестанно сновавших мимо. Оба вошли в нее. Навес, раскинутый над их головами, защищая от солнца, вместе с тем скрывал их от любопытных взглядов. С одной из лодок, плывших навстречу, с кормой, украшенной цветами, раздавалась тихая музыка. Лодка направлялась к морю.
– Вот так-то, – заметил Олинтий с грустью, – приверженцы роскоши и наслаждений, бессознательные и веселые в своих заблуждениях, плывут в великий океан бурь и погибели, а мы проходим мимо, молчаливые и незамеченные, направляясь к твердой земле!
Сквозь отверстие в навесе Апекидес успел различить лицо одного из сидевших в веселой лодке – это была Иона. Влюбленные отправлялись на прогулку, описанную выше. Жрец вздохнул и откинулся на спинку своей скамьи. Они остановились в предместье, где от самого берега тянулись ряды маленьких, жалких лачуг. Здесь они отпустили лодку, и Олинтий, идя вперед, повел жреца по лабиринту переулков. Наконец они дошли до запертых дверей жилища, несколько обширнее других. Олинтий постучал трижды, дверь отворилась и тотчас же опять захлопнулась, как только Апекидес со своим спутником переступили через порог.
Пройдя по пустынному атриуму, они вошли во внутренний покой средней величины, куда свет проникал лишь в маленькое оконце, проделанное над дверью. Но прежде, чем войти, Олинтий снова постучался, проговорив:
– Мир вам!
Голос изнутри отвечал:
– Мир тебе, но кто ты?
– Верный! – молвил Олинтий, и дверь отворилась. Человек двенадцать или четырнадцать сидели полукругом, в глубоком безмолвии, словно погруженные в созерцание, против распятия, грубо вырезанного из дерева.
Когда вошел Олинтий, они подняли на него глаза, не произнося ни слова. Сам Олинтий, прежде чем заговорить с ними, вдруг опустился на колени, губы его зашевелились, глаза устремились на распятие, и Апекидес понял, что он молится. Исполнив обряд, Олинтий обратился к собранию:
– Люди и братия! Не удивляйтесь, увидев среди вас жреца Исиды. Он блуждал среди слепых, но Дух Святой снизошел на него, – он желает видеть, слышать и разуметь!
– Аминь, – произнес один из присутствующих.
Апекидес заметил, что говоривший был юноша моложе его самого, с таким же бледным, исхудалым лицом и глазами, точно так же выражавшими беспокойную, страстную работу ума.
– Аминь! – повторил другой голос, и жрец, повернувшись к говорившему, увидал старца с длинной, седой бородой, он узнал в нем слугу богатого Диомеда.
– Аминь, – повторили единодушно остальные присутствующие, – очевидно, все люди низшего класса, за исключением лишь двоих: в них Апекидес узнал офицера гвардии и александрийского купца.
– Мы не обязываем тебя соблюдать тайну, – молвил Олинтий, – мы не заставляем тебя клясться, что ты не изменишь нам. Правда, нет положительного закона против нас, но толпа, более необузданная, нежели ее правители, жаждет нашей крови. Точно так же, когда Пилат колебался, народ громкими криками требовал распятия Христа! Но мы ничем не связываем тебя. Предай нас толпе, обвиняй нас, клевещи, если хочешь, мы стоим выше смерти, мы с радостью готовы идти в логовище льва или навстречу орудиям пытки Мы попрем мрак могильный, и то, что для преступника – смерть, то для христианина жизнь вечная.
Глухой одобрительный шепот пробежал по собранию.
– Ты явился к нам в качестве наблюдателя, дай Бог, чтобы ты остался здесь как новообращенный! Наша религия… Ты видишь ее! Этот крест – наш единственный символ, а в этом свитке заключаются все наши елевзинские таинства. Наши нравственные правила? Они в нашей жизни. Когда-то мы все были грешниками, но теперь кто может обвинить нас в преступлении? Крещение смыло с нас прошлое. Не думай, чтобы это было от нас, – это от Бога. Подойди сюда, Медон, – обратился он к старому рабу, – из всех нас ты один не пользуешься свободой. Но на небесах последние будут первыми, так и здесь. Разверни твой свиток, читай и объясняй.
Бесполезно было бы для нас следить за чтением Медона и за толкованиями собрания. Эти догматы, в то время новые и странные, хорошо знакомы всем нам. В течение восемнадцати веков мы имели время изучить Писание и жизнь Христа. Точно так же для нас показались бы мало интересными сомнения, могущие возникнуть у языческого жреца, и мало учеными те ответы, которые он получал от людей необразованных, грубых и простых, вся наука которых состояла в сознании, что они выше, чем кажутся.
Одна сцена глубоко растрогала Апекидеса. Когда окончилось чтение, послышался легкий стук в дверь. На оклик изнутри был произнесен условный пароль. Дверь отворилась, и двое маленьких детей – старшему было не более семи лет, – застенчиво вошли в комнату. Это были дети хозяина дома, смуглого, сурового сирийца, проведшего свою молодость в грабежах и кровопролитии. Старейший член собрания (это был старый раб) простер к детям свои объятия. Они бросились ему на шею, и его жесткие черты осветились улыбкой. Смелые, пылкие люди, испытавшие все превратности судьбы, вынесшие жестокие бури жизни, люди закаленной, несокрушимой стойкости, способные противостоять всему миру, готовые принять мучения и смерть, люди, представлявшие самый полный контраст с слабонервностью, веселостью и хрупкостью детского возраста, окружили детей, стараясь смягчить выражение своих суровых, бородатых лиц и ласково улыбаясь. Старик развернул свиток и заставлял детей повторять за ним слова Молитвы Господней. В простых выражениях он рассказал им о любви Бога к детям и о том, что ни один волос не упадет с головы помимо воли Творца. Этот прекрасный обычай поучать младенцев долго был особенно любим в первые века христианской церкви в воспоминание слов Спасителя: «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им!», и быть может, этот обычай и был источником суеверной клеветы, приписывавшей назареянам то же самое преступление, какое в настоящее время торжествующие назареяне вменяют евреям, а именно – тайное умерщвление младенцев для религиозных обрядов.
А суровый отец, бывший великий грешник, чувствовал, как будто невинность детей возвращает его самого к прежней жизни, когда он еще не грешил. Он пристально следил за движением их юных уст. Он улыбался, слушая, как они повторяют святые слова тихим, благоговейным голосом. И когда урок окончился и дети радостно подбежали к отцу, он прижал их к груди своей, целовал их, между тем как по щекам его струились слезы, – трудно было бы проследить источник этих слез, до такой степени смешивались в них радость с печалью, раскаяние с надеждой, угрызения в грехах и любовь к детям!
Эта сцена, повторяю, произвела особенное впечатление на Апекидеса. И в самом деле, трудно было бы представить себе церемонию, более подходящую к религии милосердия, более близкую к домашним, семейным привязанностям. Она затрагивала самую чувствительную струну человеческого сердца.
В эту минуту тихо отворилась дверь из внутренних покоев, и вошел старец, опираясь на посох. Все присутствующие встали, на всех лицах появилось выражение глубокого уважения и любви. Апекидес, взглянув на старца, сразу почувствовал, что его влечет к нему непреодолимая симпатия. Да и никто не мог взглянуть на это лицо, не почувствовав к нему любви, – на нем когда-то покоилась улыбка Богочеловека, и сияние этой улыбки оставило на нем неизгладимую печать.