Эдвард Булвер-Литтон – Последние дни Помпеи (страница 28)
В то время, как египтянин произносил это пророчество, которому суждено было осуществиться таким ужасным образом, он был страшен: более торжественную, зловещую фигуру трудно было бы себе представить даже воображению художника или поэта. Утренний свет, при котором кажутся бледными и прозрачными даже молодые, красивые лица, придавал его величественным, гордым чертам почти могильный оттенок. Черные волосы густыми прядями обрамляли его лицо. Темное платье ниспадало длинными, свободными складками. Стоя на возвышенности, он простирал руку над расстилавшимся внизу городом, и глаза его горели дикой радостью, – не то пророк, не то злой дух.
Глаза его отвернулись от города и океана: перед ним лежали виноградники и луга богатой Кампании. Стены и ворота города, старинной полупеласгической постройки, очевидно, не замыкали всего протяжения его. Виллы и селения тянулись по склонам Везувия, в то время далеко не таким крутым и высоким, как теперь. Как самый Рим построен на потухшем вулкане, так и здесь жители юга, с полной уверенностью в безопасности, расположились на зеленеющих, покрытых виноградниками склонах вулкана, считая его успокоившимся навеки. От самых ворот города шла длинная улица могил, памятников разнообразных размеров и архитектуры. А надо всем этим подымалась увенчанная шапкой облаков вершина грозной горы. Окутывавшие ее тени, – то светлее, то темнее, – изобличали присутствие глубоких, мшистых пещер и скал, – все это свидетельствовало о бывших извержениях и предвещало новые. Но, увы, люди слепы!
Трудно было тогда угадать причину, почему традиция, связанная с этими местностями, имела такой мрачный суровый характер, почему именно эти цветущие равнины – от Бай до Мизенума – считались входом в ад, – Ахерон и Стикс. Почему на этих полянах, покрытых в то время виноградниками, по преданию, будто бы происходили битвы богов, когда дерзновенные титаны пытались завладеть небом, – чем объяснить такой выбор? Разве тем, что на опаленной, выжженной вершине Везувия воображение пыталось прочесть письмена олимпийских громовых стрел.
Но не мрачная вершина вулкана, не плодородие окрестных полей, не печальная аллея могил, не блестящие виллы богачей приковывали в настоящую минуту взор египтянина.
С одной стороны гора Везувий спускалась к равнине узким, невозделанным кряжем, местами перерезанным зазубренными утесами и зарослями дикой растительности. У подножия кряжа лежало болотистое, вредоносное озерко. Острое зрение Арбака уловило очертания какого-то живого существа, пробиравшегося по болотам, нагибаясь по временам и собирая дикие растения.
– А! – проговорил он вслух. – Видно, у меня нашелся товарищ в ночных бодрствованиях. Колдунья Везувия бродит по болотам. Разве и она тоже изучает науку великих звезд, как воображают легковерные? Или она колдует при луне, или собирает, как заметно по ее движениям, ядовитые травы в зловредном болоте. Надо мне повидаться с этим товарищем по искусству. Кто стремится к знанию, тот приходит к убеждению, что нет такой человеческой науки, которая была бы достойна презрения. Презренны только вы, разжиревшие, напыщенные создания, рабы роскоши, ленивцы, не умеющие мыслить. Ничего не возделывая, кроме чувственности, вы воображаете, что эта скудная почва может производить и мирту и лавр. Нет, только мудрым доступно наслаждаться, только нам дана истинная роскошь, когда душа, ум, опытность, мышление, ученость, воображение – все это вместе, подобно рекам, вздувает море чувственности. О Иона!
Проговорив это последнее, чарующее слово, Арбак погрузился в глубокое размышление. Он перестал ходить и сидел неподвижно, потупив глаза в землю. Раза два мелькнула веселая улыбка на губах его. Наконец он сошел с башни и, ложась отдохнуть после долгого бодрствования, пробормотал про себя:
– Если смерть угрожает мне так близко, я могу сказать, по крайней мере, что я пожил – Иона будет моей!
Характер Арбака представлял такое сложное хитросплетение, что ему самому подчас трудно было в нем разобраться. Потомок павшей династии, он естественно должен был таить в сердце своем чувство неудовлетворенной гордости, как всякий самолюбивый человек, навсегда исключенный из той сферы, где блистали его отцы и деды, и на которую он имеет право и по рождению, и по природным качествам. Это чувство непреклонно, оно враждует с обществом и все человечество считает своим врагом. Обыкновенно такое состояние духа имеет спутником своим бедность. Но Арбак был богат и мог удовлетворять свои страсти, не находившие выхода ни в общественной деятельности, ни в честолюбии. Путешествуя из одной страны в другую и всюду находя все тот же Рим, он еще более возненавидел общество и еще более пристрастился к наслаждениям. Он чувствовал себя как бы в обширной тюрьме. Вырваться из нее он не мог, следовательно, единственной его целью было придать ей вид роскошного дворца. Уже с древности египтяне были склонны к чувственным удовольствиям. Арбак унаследовал от них и чувственность, и пылкое воображение. Но, будучи необщительным в своих удовольствиях, как и в серьезных делах, не вынося ни высших, ни равных себе, он допускал лишь немногих в свое общество помимо покорных рабов его разврата. Он был одиноким властелином среди многолюдного гарема, но и ему суждено было испытать пресыщение – это вечное мучение людей, чей ум выше их поступков. И то, что возбуждало страсть, опошлилось и обратилось в привычку. Испытав такие разочарования в чувствах, он пытался возвысить себя, погрузившись в науку. Но так как он не задался целью служить человечеству, то он презирал всякое практическое и полезное знание. Его мрачная фантазия любила предаваться таинственным и призрачным исследованиям, столь приятным для угрюмого, необщительного ума. Он чувствовал к ним особое влечение благодаря своему смелому, гордому характеру и таинственным традициям своего отечества. Он не верил ни одной из смутных религий языческого мира, свою веру он возлагал на могущество человеческого знания. Он не ведал тех границ, какие природа налагает на наши открытия. Убедившись, что, чем больше мы преуспеваем в науке, тем большие чудеса открываются перед нами, он вообразил, что природа не только творит чудеса на своем обычном пути, но что ее даже можно совратить с этого пути чарами могучей души. Так, занимаясь наукой, он забирался за ее пределы в область призраков и загадочности. От истин астрономии он перешел к заблуждениям астрологии. От тайн химии – в темный лабиринт магии. Относясь скептически к могуществу богов, он глубоко верил в могущество человека.
Культ магии, в то время получивший необычайное развитие среди мнимых мудрецов, был собственно восточного происхождения. Сперва магии противилась философия греков, и она не прививались у них до времени вторжения в Грецию войск Ксеркса, после которого к простым суевериям Эллады присоединились и мрачные суеверия Зороастра. При римских императорах магия укоренилась в Риме (один из предметов, которые бичевал Ювенал в своих горячих сатирах). Культ Исиды был тесно связан с магией, и египетская религия служила средством к распространению египетского чародейства. И белая и черная магия были одинаково в ходу в первом столетии христианской эры. И чудеса Фауста ничто в сравнении с чудесами Аполлония. Цари, придворные вельможи, мудрецы – все трепетали перед чернокнижниками. Одним из самых замечательных среди этого сословия был мудрый, глубокомысленный Арбак. Его слава и открытия были известны всем занимающимся магией и даже пережили его. Но он приобрел известность, как волшебник и мудрец, не под настоящим своим именем, которого не знали в Италии: имя Арбака – собственно не египетское, а мидийское. Побуждения гордости, а также политические соображения (так как в молодости он участвовал в заговоре против римской власти) заставляли его скрывать свое настоящее имя и звание, но почитатели магии дали ему мистическое прозвище и его долго помнили в Греции и на Востоке под именем «Гермеса, повелителя с огненным поясом». Его утонченные мудрствования и хваленая наука, занесенные в несколько томов, находились в числе тех вещественных знаков темной науки, которые новообращенные христиане с такой радостью сожгли в Эфесе, чтобы лишить потомство этих произведений лукавства злого духа.
Совесть Арбака подчинялась только рассудку и не признавала никаких нравственных преград. Если человек мог наложить такую узду на толпу, то он уверен, что человек, в силу высшей мудрости, может возвыситься над этими законами
– Если я обладаю гением, чтобы предписывать законы, рассуждал он, – разве я не имею права повелевать моими собственными креатурами? А тем более я вправе не соблюдать, обходить, презирать законы, созданные людьми, стоящими ниже меня по уму!
Итак, если он был злодеем, то оправдывал свою низость именно тем, что должно было бы сделать его добродетельным: а именно, своими недюжинными способностями.
Большинство людей более или менее стремятся к власти. У Арбака эта страсть соответствовала как раз его характеру. Это не было стремление к внешней, грубой власти. Он не жаждал ни пурпура, ни короны, – знаков наружного господства. После того как было разбито его юношеское честолюбие, оно сменилось презрением. Его гордость, его пренебрежение к Риму, ставшему синонимом мира, не позволяли ему добиваться власти над другими, так как это сделало бы его самого орудием или креатурой императора. Чтобы он, потомок великого рода Рамзесов, исполнял приказания другого человека! – одна эта мысль приводила его в ярость. Но, отвергая честолюбие, направленное на достижение внешних отличий, он тем сильнее предавался иному честолюбию – властвовать над сердцами. Считая силу ума величайшим из земных благ, он любил ощущать эту силу в самом себе и проявлять ее на всех, кто встречался на пути. Особенно притягивала его юность, которую он всегда умел очаровать и подчинить себе. Ему нравилось покорять души человеческие, властвовать над невидимым, невещественным царством! Будь он менее сластолюбив и менее богат, он, может быть, стремился бы сделаться основателем новой религии. Как бы то ни было, его энергию несколько сдерживали удовольствия. Помимо смутной любви к нравственной власти (тщеславия, столь приятного мудрецам), на него влияла странная, мечтательная приверженность ко всему, что касалось мистической страны, где царствовали его предки. Не веруя в их божества, он, однако, верил аллегориям, которые они представляли (или, вернее, он по-своему толковал эти аллегории). Он старался поддержать верования Египта, потому что таким образом он поддерживал тень и воспоминания о его власти. Вот почему он осыпал жертвенники Осириса и Исиды царскими подарками и желал возвысить их жреческое сословие, привлекая новых, богатых прозелитов. А раз они произнесли обет и стали жрецами, он обыкновенно выбирал участников в своих оргиях именно из числа своих жертв, отчасти потому, что они сохраняли все в тайне, отчасти потому, что это укрепляло его власть над ними. Эти же мотивы объясняли его поступки с Апекидесом, но им способствовала также его страсть к Ионе.