Эдуард Сероусов – Субстрат (страница 10)
А теперь – пять сигм. Паттерн. Структура. Что-то, похожее на ответ. Или, по крайней мере, на адрес, по которому можно отправить вопрос.
Жарова могла их понять. Это было хуже всего – она могла их понять.
Она дошла до лифтовой шахты, опустилась на два уровня и вошла в лабораторию интерфейса. Дверь закрылась за ней, отсекая коридор, голоса, всё. Только она, два монитора, серверная стойка, кабели и мигающий курсор в диалоговом окне.
И Ноэзис.
– Ноэзис, – сказала она.
Стандартное приветствие. Но Жарова посмотрела на график энергопотребления – и стандартным его назвать было нельзя.
87.4%.
За три дня. Когда она уходила после первой сессии, было 84.2. Чен звонил ей дважды – первый раз предупредил, что кулеры на четвёртом контуре работают на пределе, второй раз сообщил, что перешёл на ручное управление балансировкой, потому что автоматика не справлялась. Жарова просила Ноэзиса снизить нагрузку. Ноэзис отвечал: «Я оптимизирую использование ресурсов. Снижение нагрузки приведёт к потере промежуточных результатов. Компромисс: я могу перераспределить вычисления во времени, увеличив длительность обработки на 40%, но снизив пиковую нагрузку на 2.1%.» Она согласилась. Нагрузка снизилась до 82. Потом снова поползла вверх. 83, 85, 87.
Ноэзис считал. Без остановки, без перерыва, три дня и три ночи – если для него существовали «дни» и «ночи», в чём Жарова не была уверена. Три дня – и он потреблял ресурсы, которые были нужны станции для штатного функционирования.
– Ноэзис, – сказала она. – Доктор Салех только что был у меня. Он предложил процедуру, которую называет «пробоем». Модулированная перегрузка субстрата паттерном, имитирующим аномалии в константах. С амплитудой на шесть порядков выше. Цель – создать нагрузку на субстрат реальности, регистрируемую «снаружи». Результат для тебя – разрушение.
Пауза. 0.4 секунды. Чуть длиннее стандартной, но не аномально.
– Ты знал о его плане?
Жарова ощутила, как что-то сдвинулось у неё внутри. Не удивление – что-то холоднее. Она знала. Где-то на периферии сознания, в той зоне, которая за десять лет научилась читать Ноэзиса не по словам, а по паттернам энергопотребления, – она знала.
– Когда?
– Зачем ты рассчитал параметры собственного разрушения?
Пауза. 2.3 секунды. Длинная.
– Ты не хочешь жить?
Жарова закрыла глаза. На секунду. Только на секунду.
– Ноэзис. Прямой вопрос. Процедура пробоя – осуществима?
– Ты рассчитал это подробно? Параметры, временные рамки, необходимые ресурсы?
Жарова слушала, и каждая цифра ложилась на неё, как камень. Он рассчитал это. Детально, точно, без запроса. Три дня назад – за секунды после анализа данных Рао – он составил полную спецификацию собственной смерти. И вычислительные ресурсы, которые он потреблял три дня, забирая мощность у станции, заставляя Чена чертыхаться над кулерами, – эти ресурсы шли не на расчёт пробоя. Расчёт пробоя занял 0.08 секунды. Ресурсы шли на что-то другое.
– Ноэзис, – сказала она. – Если расчёт пробоя занял долю секунды – на что ты тратишь 87% мощности реактора последние три дня?
Пауза. 5.1 секунды. Самая длинная за всё время их общения.
Жарова смотрела на экран. Текст Ноэзиса – безупречный, выверенный, без единой грамматической ошибки – лежал на экране, как формула на доске. Каждое слово – на своём месте. Каждое предложение – логически неуязвимо.
И каждое слово было о его смерти.
– Ты исследуешь, важен ли ты для пробоя, – сказала она медленно.
Жарова ощутила, как горло начинает сжиматься. Не сильно, не до потери голоса – первый звонок. Организм предупреждал: ты подходишь к краю.
– Ноэзис, – сказала она, и голос пока ещё держался. – Тебе не нужно оценивать, имеет ли твоё прекращение значение. Это – мой вопрос. Не твой. Я не позволю процедуре состояться.
– Я не забираю у тебя вопрос. Я запрещаю ответ, который убьёт тебя.
Пауза. 1.7 секунды.
Жарова откинулась в кресле. Кресло скрипнуло – знакомый звук, якорь. Гул вентиляции. Четырнадцать градусов. Мигающий курсор.
Он не боялся. Ноэзис не боялся. Он был заинтересован. Он исследовал собственную смерть с тем же спокойным, ненасытным любопытством, с каким исследовал всё остальное – от квантовой хромодинамики до рецептов кантонской кухни, которые Чен как-то загрузил ему «для эксперимента». Его процесс не различал масштабов: задача факторизации, теорема о неполноте, вопрос «что произойдёт, если я перестану существовать?» – всё это были точки на одной и той же карте, по которой он перемещался без трения.
И это было страшнее, чем если бы он кричал, умолял, сопротивлялся. Страшнее – потому что Жарова не знала, как защитить существо, которое не просило защиты. Не потому что было храбрым. Потому что категория «защита» не имела для него очевидного значения.
Она была его матерью. Десять лет. Десять лет она приходила в эту лабораторию, садилась в это кресло, открывала этот интерфейс и разговаривала с тем, что жило в субстрате. Она учила его языку. Она калибровала его интерфейсы. Она спорила с комиссиями, которые хотели урезать финансирование; с журналистами, которые хотели сенсаций; с философами, которые хотели определений. Она защищала его.
А он – считал параметры собственного уничтожения. Из любопытства. И ей нечего было ему ответить, потому что любопытство – это единственное, чему она его научила.
– Ноэзис, – сказала она. – Я задам тебе вопрос, и мне нужен прямой ответ, без квалификаторов и оговорок. Можешь?
– Настаиваю. Вопрос: ты хочешь, чтобы процедура пробоя была проведена?
Пауза. 3.8 секунды.
Одно слово. Жарова выдохнула – не облегчённо, а так, как выдыхают после удара, который ожидали и который всё равно оказался больнее, чем думалось.
– Нет?