Эдуард Сероусов – Стоячая волна (страница 7)
Потом она умерла. Это произошло на рассвете, без усилий — как будто просто решила.
Через три месяца Маркус подал заявку на участие в миссии «Тезей».
Девочка в красном пальто поймала-таки кошку. Или кошка позволила себя поймать — это разные вещи с кошачьей точки зрения. Девочка держала её на руках неловко, как держат дети, которые ещё не научились — слишком крепко в одном месте и слишком слабо в другом. Кошка терпела.
Женщина в сером — мать, по всей видимости — сказала что-то. Девочка опустила кошку. Кошка ушла. Девочка посмотрела ей вслед.
Маркус смотрел на это и думал: вот она здесь. Живая. Ей три года, или четыре, или сколько там. Она держит кошку неловкими руками и смотрит, как кошка уходит, и у неё есть вся жизнь впереди — та жизнь, которую он знает и которую не знает одновременно, потому что красное пальто уже означает: не совсем та.
Не совсем.
Но близко.
Достаточно близко, чтобы сидеть здесь четыре часа и смотреть.
Он не двигался.
Ирен нашла его в 06:50 по корабельному — примерно тогда, когда Нора начала системную диагностику в командном отсеке и увидела, что обсервационный модуль занят всю ночь. Нора спросила Ирен — не потому что забеспокоилась, а просто уточнила, это был её стиль.
Ирен вошла тихо. Она умела входить тихо, когда считала это уместным, — не подкрадываться, а просто не создавать лишнего шума. Она посмотрела на экран. Посмотрела на Маркуса. Поняла всё сразу, без объяснений, потому что Ирен умела читать то, что люди не произносили.
Она взяла стул — тот же дополнительный стул из медотсека, который оставался в коридоре со вчерашнего дня, — поставила рядом и села.
Ни слова — несколько секунд.
На экране дворик. Пустой теперь: девочки там не было, ушла, утро в Москве шло своим чередом. Кошка вернулась — или другая кошка — и сидела у стены, умывалась.
— Это не твоя жена, Маркус, — сказала Ирен.
— Я знаю.
Пауза.
— Нет. — Её голос не изменился. — Ты не знаешь. Ты смотришь сюда четыре часа, значит — не знаешь.
Маркус молчал. Он не стал возражать и не стал соглашаться: оба варианта были бы неточными.
— Она уже другая, — сказала Ирен. — Ты видел пальто. Ты мне сам говорил — ну, не говорил, но я слышала, что ты думаешь. Красное. Она не её Лин, даже сейчас, даже без твоего участия. Цепь уже разошлась в мелочах. Это была её первая разница — и ты всё равно продолжаешь сидеть здесь.
— Мелочь, — сказал он.
— Да.
— Пальто — это мелочь.
— Да.
— Но я заметил. — Он помолчал. — Значит, это не совсем мелочь.
Ирен не ответила. Это тоже было её стилем — не заполнять паузы, когда пауза была правильнее слов.
— Лин ненавидела красный, — сказал Маркус. — В детстве. Это была такая маленькая вещь. Она упоминала это один раз — однажды, мимоходом, я не думаю, что она придавала этому значение. Я запомнил. Не знаю зачем. — Он смотрел на пустой двор. — Теперь эта девочка носит красное пальто и, наверное, не имеет к этому никакого отношения. Может быть, ей нравится красный. Может быть, мать купила, не спросив. Может быть, другой выбора не было. Я не знаю.
— Ты никогда не узнаешь, — сказала Ирен.
— Нет.
— И это важно. Это означает: ты уже изменил что-то в своей голове. Ты уже заполнил пробел. Ты уже решил, кто она — на основании пальто и того, что помнишь. — Ирен помолчала. — Маркус. Это ребёнок. Незнакомый ребёнок. Который мог бы стать похожим на Лин — при условии, что проживёт ту же жизнь, сделает те же выборы, встретит тех же людей в те же моменты. Но уже не проживёт — потому что она в другом пальто, и это только начало. Каждый день что-то будет чуть не так. Мелкие вещи. Они накапливаются.
Маркус не ответил.
— Закрой камеру, — сказала Ирен.
Он не двинулся.
Ирен не повторила. Она встала, взяла стул, поставила у двери — аккуратно, без шума. Остановилась.
— Я потеряла сына, — сказала она. Голос не изменился — тот же ровный, чуть сухой. — Четыре года. Генетическое заболевание. Я знала до его рождения. — Пауза. — Если бы мне показали его на этом экране — четырёхлетнего, живого, делающего что-то обычное, — я бы смотрела. Я бы не смогла остановиться. И это было бы чудовищно. Я это знаю. Именно поэтому я говорю тебе: закрой камеру.
Она вышла.
Маркус сидел.
На экране пустой московский двор. Кошка ушла. Бельё висело. Ветви деревьев — голые, зимние — качались от ветра, который он не слышал. Внизу, в 1956 году, шёл обычный день. Люди шли на работу. Дети шли в школы — ну, или не шли ещё, зависело от времени. Девочка в красном пальто где-то была — в квартире, наверное, в тепле, может быть, завтракала или спала.
Маркус посмотрел на камеру.
Посмотрел на кнопку закрытия.
Посмотрел снова на экран.
В 07:23 он встал. Взял со стола пустой стакан — он принёс воду, когда только пришёл, давно, — и пошёл к двери.
У двери остановился.
Вернулся.
Сел.
Снова посмотрел на экран — на пустой двор в Москве, где не было ничего, кроме ветвей и тени от соседнего крыла, — и понял, что не знает, как перестать.
Глава 4. Шпиль
В коммунальной квартире на Большой Никитской было семь комнат и одна ванная, и всё это соотношение было, по мнению Волкова, фундаментальной несправедливостью мироздания, с которой он давно смирился.
Ванная была занята с семи до половины восьмого Петром Ильичом Саврасовым — инженером-путейцем, человеком замечательно предсказуемым и именно поэтому раздражающим. Саврасов занимал ванную ровно тридцать минут, не больше и не меньше, что само по себе было похвально, но делал это каждый день в одно и то же время с точностью, которую Волков невольно уважал и которая его невольно злила, потому что расписание ванной было единственным в этой квартире, что работало как часы, — и именно оно мешало его собственным планам.
Волков ждал в коридоре у своей двери. Он был одет, выбрит — это второе он сделал ещё в комнате, над маленьким зеркалом, холодной водой из графина, что было неприятно, но устраняло необходимость занимать ванную для этой цели. Он держал в руках полотенце, которое уже не было нужно, просто держал, потому что надо же что-то держать.
В 07:34 дверь ванной открылась.
— Арсений Петрович, — сказал Саврасов, выходя с видом человека, только что принявшего важное решение. — Вы снова до утра не спали.
Не вопрос — констатация. Саврасов знал это, потому что свет из-под двери Волкова горел до четырёх, а может и позже.
— Статья, — сказал Волков. — Дифракционные решётки.
— А. — Саврасов кивнул. Он никогда не понимал ни слова в том, что делал Волков, и именно это понимание освобождало его от необходимости притворяться, что понимает. — Важная статья?
— Очень.
— Ну и ладно, — сказал Саврасов и пошёл на кухню.
Волков зашёл в ванную, включил воду — горячей почти не было, чуть теплее холодной — и посмотрел на своё отражение в запотевшем зеркале. Круглые очки. Щетина, которую он брил раньше и которая успела вырасти обратно. Большие руки на краях раковины. Вид человека, который мало спит и давно перестал обращать на это внимание.
Он был в порядке. Он был всегда в порядке, это было профессиональным навыком.
МГУ встречал его так же, как встречал каждое утро: сначала холодом площади перед главным зданием, потом — теплом вестибюля, потом — запахом мела и чего-то неопределённо химического, что исходило из лабораторий на нижних этажах и не рассеивалось никогда. Здание было новым — построили в пятьдесят третьем, ещё пахло не до конца высохшим раствором в дальних коридорах. Сталинская высотка на Воробьёвых горах: семь сотен метров над уровнем Москвы-реки, шпиль, красная звезда наверху, которая была видна из половины города. Волков каждый раз, проходя мимо, смотрел на шпиль. Это была привычка — неосознанная, он не мог объяснить её даже себе.
Кафедра оптики располагалась на физическом факультете. Волков прошёл по коридору, кивнул двум коллегам, взял из ящика список посещаемости — бумажный, как всё здесь было бумажным, — и зашёл в аудиторию.
Студенты рассаживались. Их было двадцать три — стандартная группа четвёртого курса, люди в возрасте от двадцати до двадцати четырёх, уже достаточно усталые, чтобы не делать вид, что ранняя лекция им нравится. Волков это принимал без обиды: он сам не любил ранние лекции. Но читал их хорошо — он всегда читал хорошо, потому что оптика была тем редким предметом, который умел быть интересным, если правильно подать.
Он поставил портфель на стол, достал мел.
— Итак, — сказал он, — дифракционная решётка.
Несколько человек открыли тетради.